У него были длинные тонкие бледные руки и маленькие ступни. Из-за пойкилотермии его руки были холоднее, чем ожидали люди. Обменяться с ним рукопожатием немного походило на пожатие руки трупу.
Его одежда была чистой и аккуратной, но ультраконсервативной по стилю. На третьем десятке Лавкрафт предпочитал вызывающе старомодный внешний вид: «старательная культивация преждевременного пожилого возраста и портновской антикварности проявлялась в тугой сорочке, круглых манжетах, черном пиджаке и жилете, брюках в серую полоску, стоячем воротнике, черном галстуке-ленточке и т. д. – с соответствующими строгими и сдержанными манерами»[118]. Он также надевал черный галстук-бабочку и высоко застегивающиеся башмаки и пользовался старомодным кошельком для мелочи. Он носил отцовскую элегантную одежду девятнадцатого века, пока она не износилась.
Даже когда Лавкрафт оставил эту манерность, он тем не менее оставался консервативным в одежде. Он предпочитал темные костюмы без рисунков и черные или темно-синие галстуки, простые либо в мелкий горошек, отвергая любой четкий узор или яркий цвет как «слишком юношеские».
Для Лавкрафта на третьем десятке было немыслимо появиться в обществе без пиджака или выйти на улицу без шляпы. К подобным вольностям он относился так же, как и персонаж из романа Маркуонда: «Как-то утром, когда Тим, кучер, подъехал с экипажем… мой отец, который не спустился в свою контору в обычный ранний час… вышел с нами на крыльцо. Тогда мне не было и семи, но я помню то восклицание, которое он издал, взглянув на крыльцо из бурого песчаника дома на противоположной стороне улицы.
– Тысяча чертей, – изрек отец, – на том крыльце человек без пиджака! – На следующий день он продал свой дом, который уже оплатил, и мы переехали на Бикон-стрит».
У Лавкрафта был высокий голос, с глухим носовым тембром, столь характерным для Новой Англии. При пении это был чистый благозвучный тенор. Около 1907 года он приобрел звукозаписывающую машину Эдисона, на которую записал свои сольные партии. Он даже подумывал о карьере певца, но запись «так напомнила мне вой подыхающего фокстерьера, что я по неосторожности уронил ее вскоре после того, как она была сделана».
Когда он говорил, особенно с выразительностью, его голос становился резким. Услышав записанный на фонограф собственный голос, Лавкрафт назвал его «хриплым визгом». Он легко улыбался, но редко смеялся, и его смех описывали как «грубое кудахтанье»[119].
Волнуясь, Лавкрафт начинал заикаться. Его нормальное произношение было типично для культурного Род-Айленда, с рифмующимися «farce» и «grass»; «scarf», «laugh» и «half»; «aren’t», «aunt» и «can’t». В своей обычной речи, как и в письменной, он тяготел к педантичной многосложности – он был из тех, кто вместо «я собираюсь попить» сказал бы «я попытаюсь достать жидкости для подкрепления».
С незнакомцами он вел себя осторожно, натянуто и очень официально, но, когда узнавал людей достаточно, чтобы расслабиться при них, становился очаровательным собеседником. Его прославленная поза джентльмена восемнадцатого века воспринималась в шутливом и причудливом духе, отнюдь не серьезно.
В конце 1909 года корь, «черт, чуть не прикончила меня». С тех пор, за исключением психоневротической слабости, состояние его здоровья было довольно хорошим, особенно принимая во внимание его ночной образ жизни, неполноценную диету и отсутствие регулярных тренировок. Лавкрафт не любил осмотры у врачей и дантистов и посещал их лишь через большие промежутки времени. Он выглядел вполне нормально, и доктора не находили у него никаких четко выраженных нарушений.
Когда ему было тридцать, его коллега по любительской печати, бруклинский адвокат Джордж Джулиан Хоутейн, навестил его дома и вскоре после этого встретился с ним на съезде издателей-любителей. В итоге он поведал в своем журнале: «Лавкрафт искренне полагает, что он нездоров – что у него унаследованная нервозность и приобретенная утомляемость. В его крупной фигуре и хорошо сложенном теле никогда не заподозришь какой-либо недуг… Я пришел к заключению, что он желает превозмочь это и превозмог бы, но у него нет для этого возможности, потому как его домашние не дадут ему забыть об этой наследственной нервозности. И тогда Лавкрафт является психическим и физическим гигантом – не благодаря, а вопреки этим условиям».
В одном из писем Лавкрафт горестно отстаивает свою инвалидность: «Если вы получили „Зенит“ Дж. Дж. Хоутейна, вы увидите, какое впечатление я произвел на постороннего – крепкий, изнеженный ипохондрик, обленившийся из-за потакающих родственников и ложных представлений о наследственности. Если бы Хоутейн знал, как неизменны мои усилия против чудовищной головной боли, приступов головокружения и нарушения способности сосредотачиваться, которые давят на меня со всех сторон, и как лихорадочно я стараюсь использовать для работы каждый имеющийся миг, он был бы менее самонадеян в определении моих болезней как мнимых».