Я сидела в кресле, неловко поджав под себя затекшую ступню. Пленка остановилась. Совершенно ясно я вспомнила увиденное, и жгучее чувство вины опалило мое сердце. Словно поймав себя за руку, я поняла, что замыслила: ради себя я хотела вернуть его миру - уличить в грехе. Теперь, замирая, я осознала, что натворила. Раз за разом перематывая пленку, я проникла в его тайну, и в моих глазах, сумевших разглядеть невидимое, он, глотавший частицы, стал воплощением греха. Его грех входил в трапезную, как входили потомки убийц, чьими частицами он был исполнен. Какой-то долей своего изменившегося тела он стал частью их множества, а значит, спасая их, спасал и себя. "А если?...Господи..." - только теперь я поняла окончательно: если спасение не удастся - он сам становится обреченным.
"Какие глупости! - решительно возвращаясь к яви, я щелкнула клавишей и пихнула кассету в ящик стола. - Когда он выбирал - уже не то время. Отец ни при чем. Если бы он захотел карьеры, он сделал бы ее где угодно - и здесь, и там, надо же, напридумала глупостей..." - я бормотала про себя. Наяву, глядя на мир прежними глазами, я вернулась к детской истории с просфоркой, словно надеялась, начав от нее, как от печки, зайти с другого конца. Я думала об изъеденных просфорах, но видела мальчика, заснувшего в ризнице, и, словно тайное присутствие не прошло бесследно, с какой-то особенной яростью вспоминала обвисшие облачения, похожие на пустоглазых гостей. Он, посвятивший себя церкви, но видевший собственные сны, был одним из них, но в то же время стоял, повернувшись к миру - особняком.
Я смотрела на пустые облачения и думала о том, что мир, построенный церковью, целен и совершенен, но именно в этой целостности и совершенстве он эфемерен. Его строители не видят главного разделения - на убитых и убийц, не слышат его под сердцем, а значит, этот народ им никогда не спасти. В их мире, не видящем жизни, можно полагаться только на смерть, умеющую соединять несоединимое. Я вспомнила шею мужа, изгоняющего комсомольца, храмовых старух, берущих на себя роль всепрощающих мертвых, и поняла, что сейчас я сумею - до конца. "Если так, - я начала медленно, словно, проведя расследование, готовилась вынести вердикт, - если они не видят живого мира, значит, они и сами - мертвые, и все их усилия должны быть направлены на то, чтобы умертвить". Это - как в сказке: мертвые, они приходят к живым из темного невидимого царства. Замирая от ужаса, я думала: владыка, сказочный герой, стоящий на самой грани, на краю последнего - видимого - леса.
Слова бежали, исчезали, становились другими. Перед моим ошеломленным сердцем мир разрывался с шумом, как будто молния, ударившая в огромное дерево, разорвала его надвое, на два ствола - растущих из одного корня. Корни болели, словно были моими ногами, ушибленными одним ударом. Мир, разорванный на живых и мертвых, пугал меня, приводил в ужас, разрывал губы. Закушенными в кровь я бормотала несвязные слова о призраке мертвого дома, который, раз увиденный, никуда не девается, остается, уходит на глубину. "Мы - одного поля ягоды..." я вспомнила свои слова. Я села в глубокое кресло и закрыла руками рот. Невинные детские истории, умиленно рассказанные мужем, обретали новый смысл. Теперь, когда я доказала разъединенность - доказала строже, чем теорему, нетерпеливым сердцем я захотела большего. С болью я подумала о владыке: "Господи, вот она - его игра, "Зарница", разведка - на переднем крае". Глупые слова, недостойные, которых вообще нет и не могло быть, лезли мне на ум. Они бежали и исчезали, других у меня не было, но эти, силившиеся соединить несоединимое, все-таки были больше, чем другие - те, которые ничего не смели соединять. "В нем - моя надежда", - незаметно для себя я приходила к тому, к чему, задолго до меня, пришел мой муж: в своих надеждах он полагался на владыку. Теперь, в свой черед, я думала о владыке как о замковом камне, способном держать конструкцию. Одной частью своего проглотившего тела он был с убийцами, другой - с убитыми. А значит, соединяя в себе и тех и других, он мог и должен был стать первосвященником.
БЫСТРЫЙ АНГЕЛ