— Ты слишком мягок, папа, — продолжал Григорий, — а пришли жесткие времена. Надо спасать революционную Россию. Надо быть беспощадным, как бы ты раньше ни любил Клешнева. Таких, как Клешнев, надо клеймить, надо освобождать от них общество. Этого требует революция! Я против интеллигентского слюнтяйства, ты меня извини, папа.
Старик Жилкин тихо отозвался:
— Именно Клешнев против интеллигентского слюнтяйства, как ты выражаешься.
— Он вообще против интеллигенции! — возмутился Григорий. — Нет, папа, ты перестал понимать события.
Вернувшись в казарму, Борис стал внимательно прислушиваться к разговорам солдат о войне. Он заметил, что упорней всех настаивал на продолжении войны унтер Козловский. Он то и дело повторял: «Война до победного конца». Совершенно оправившись от февральского испуга, Козловский приобрел сильную опору в батальонном комитете, где председателем стал прапорщик Стремин. Когда Грачев осмелился заспорить с ним, он пригрозил ему тюрьмой «за разложение армии». И тогда Борис не выдержал. Он вмешался в разговор Козловского с Грачевым и вмешивался всякий раз, когда унтер бывал по-прежнему груб с солдатами. С особым удовольствием он заступался за Семена Грачева. Он говорил унтеру:
— Ты что думаешь, сейчас опять можно измываться над солдатами, как прежде? Ты что, забыл, что революция? Смотри, как бы тебя ненароком не обидели!
Козловский в ответ уже не грозил ему. При Борисе он даже стал воздерживаться от резкостей. «Черт его знает, этого наушника! — думал он. — Сейчас такие, из интеллигентов, пришли к власти».
В этой маленькой войне Борис находил некоторое утешение — все-таки он боролся за человеческое обращение с солдатами.
Однажды в конце марта Борис был назначен дневальным у ворот.
Он похаживал от стены к стене под аркой, потом вышел на улицу и сел на тумбу, положив винтовку на колени.
К воротам подошел со двора Козловский. Щуря левый глаз, он осведомился:
— До какого часа дежурите?
Он уже говорил Борису «вы».
— До двух часов ночи, — отвечал Борис, поднимаясь с тумбы.
— Сейчас половина второго, — сообщил унтер и прибавил: — Вам на Конюшенную? Домой пойдете?
— Да.
Унтер повернул обратно во двор. «Чего это он?» — подумал Борис.
Все последние дни Козловский обращался с ним вежливей, чем с другими солдатами, но в этой вежливости было больше ненависти, чем в самой крепкой брани.
В два часа ночи Бориса сменил на посту следующий дневальный. Оставив в роте винтовку, Борис отправился домой. Оглянувшись, он увидел, что Козловский идет вслед за ним. Длинная синяя шинель Козловского не была опоясана ремнем. Он шагал, сдвинув на затылок невысокую, мягкого меха, папаху. Папаха была совсем новая, не тронутая молью и временем. Она появилась на голове унтера с 27 февраля — должно быть, перекочевала с разбитой головы офицера. Борис ускорил шаг. Козловский держался за ним все на том же расстоянии, не укорачивая и не удлинняя его.
«Если он свернет за мной по Литейному, — подумал Борис, — то, значит, это он специально за мной».
Когда унтер двинулся вслед за ним по Литейному, Борис решил: «Посмотрим у Пантелеймоновской».
Козловский свернул и на Пантелеймоновскую.
У Лебяжьей канавки Борис замедлил шаги. Не пойти ли по Садовой? Но зачем? Неужели он струсил? И Борис пошел по Марсову полю вдоль Мойки. Петербург таял. Грязь, смешанная со снегом, хватала за сапоги.
Козловский догнал Бориса и пошел рядом с ним. Когда широчайшая тьма Марсова поля окружила их, он дернул Бориса за плечо, повернул к себе лицом и остановил. И тут Борис сообразил, что унтер гораздо сильнее его и что, конечно, надо было свернуть по Садовой к Невскому. Глупое бахвальство привело его теперь к полной безнадежности! Этот человек, который кривил рот и щурил глаз, недоступен никаким чувствам жалости. Он имеет все основания смертельно ненавидеть Бориса. Теперь Борис должен глупейшим образом погибнуть по собственной же вине. Это было похоже на самоубийство.
XXVI
Борис рванулся и побежал. Сапоги вязли в оттаявшей земле: шинель, накинутая на плечи и застегнутая только на верхний крючок, развевалась на бегу, как плащ, подставляя грудь и шею Бориса сырому ночному ветру. Борис бежал, не переводя дыхания и не оглядываясь. Он вздрагивал, ожидая, что вот-вот неумолимая рука схватит его за полу шинели; он не сомневался в том, что Козловский гонится за ним.
Борис задыхался, в ушах у него звенело, и фонари Троицкого моста прыгали и дрожали перед ним, то расплываясь огромными желтыми пятнами, то раздробляясь и сужаясь в мириады малюсеньких точек. И вдруг здание обозначилось в темноте. Трамвайные столбы заворачивали тут к Троицкому мосту с обрезка Миллионной улицы, упершейся в Лебяжью канавку; фонари освещали путь; справа — здание, полное людей и с дежурным у ворот, слева — громада домов Миллионной и Царицынской улиц. Тут пахло человеком, не уничтожающим, а родящим, строящим, спасающим. Крик Бориса будет услышан тут.