В тот памятный год, когда в тундре произошла катастрофа и Петр Константинович потерял руку, он впервые задумался о своем личном житье-бытье. Горько вдруг стало человеку бродить бобылем по белу свету, потянуло на огонек домашнего очага. Да так потянуло, что хоть караул кричи! Куда ни пойдет Петр Константинович, куда ни поедет — везде его окружает одиночество, везде непонятная тоска по человеческому теплу, такому теплу, чтобы его чувствовал только он, чтобы оно согревало только его. Даже в окружении друзей, с которыми ему всегда было легко и просто, Смайдов теперь постоянно чувствовал потребность чего-то совсем другого, в чем он раньше не особенно нуждался… Ему были нужны не просто друзья — их-то у него всегда хватало! Ему нужен был один, особенный друг, с которым он делил бы и горькое, и сладкое.
Как-то, встретившись со своим давним приятелем, летчиком-истребителем Колькой Годиным (Годину было уже за тридцать, Смайдову — около тридцати, но если они и постарели, то не друг для друга! Колька Годин всегда останется Колькой Годиным, а Петьку Смайдова до седых волос ни один из тех пилотяг, с которыми он вместе гулял в голубом поднебесье, не назовет Петром Константиновичем!), Смайдов пригласил его к себе домой.
— Что-нибудь будет? — спросил Годин.
— Ты насчет чего? — не сразу понял Петр Константинович.
— Понимаешь, никак не могу отвыкнуть от фронтовой привычки: ни вина, ни водки не употребляю. Не идет!
— Только «девичьи слезы»?
— Глоточек, но чистого. Иначе душу воротит.
— Слезы нет, — признался Петр Константинович. — Особенно девичьей.
— Сейчас будет. Аптека далеко?
Кто мог переделать Кольку Година? Во время войны, когда из-за непогоды эскадрилья стояла на приколе, он мог достать столько «девичьих слез», сколько нужно было для «настроения» всей эскадрильи. Любую дрянь он перегонял в чистый спирт, и когда командир эскадрильи говорил: «Почему-то лейтенанту Годину не тяжело носить противогаз, а вам всем не под силу», Колька скромно отвечал: «Мой папа с детства приучил к дисциплине, товарищ комэск. К настоящей внутренней дисциплине…» Однако все летчики знали, для чего ему нужен противогаз: Колька усовершенствовал в нем фильтровое приспособление, и гидросмесь, слитая с ножек шасси и процеженная через усовершенствованные фильтры, становилась теми чистыми «девичьими слезами», крепость которых достигала девяноста градусов. Колька Годин философствовал: «Выпьешь такого божественного напитка — и становишься лучше…»
Они подошли к аптеке, Колька сказал:
— Зная твою неприязнь даже к безобидной трепне, с собой не приглашаю. Жди.
Поправил форменную фуражку, смахнул невидимые соринки с подполковничьих погонов и скрылся в дверях. А через десяток минут вернулся с завернутой в газету бутылкой. Сказал, глазами показывая на сверток:
— Да сам президент Франции не пил ничего подобного. Пошли.
И вот они сидят за столом в неуютной холостяцкой квартире Смайдова, «по маленькой» пьют неразбавленный спирт, закусывают какими-то рыбными консервами и говорят, говорят.
— Хорошо, сказано… — Годин поднимает рюмку и смотрит на нее своими честными, добрыми глазами. — Хорошо сказано: «Бойцы вспоминают минувшие дни и небо, где вместе рубились они…» Здорово!
— Немножко не так, — поправляет Смайдов. — Насчет неба ты…
— Знаю. И черт с ним. Уверен в одном: был бы жив сейчас Александр Сергеевич, он выдал бы про нас с тобой такую поэмищу, что мир ахнул бы… Мы этого не заслужили?
— Заслужили, — соглашается Смайдов. — И не только мы с тобой.
— Чудак. Когда говорю «мы», это не значит — ты и я. — Он встал, подошел к стене, на которой висела большая фотография всех летчиков их полка перед отправкой на фронт. — Тут нас чуть ли не сотня. А сколько осталось?.. Я говорю обо всех. Потому что мы с тобой — это и те, которых уже нету. Одно. Ясно тебе?
— Ясно. Мы с тобой — это и те, которых уже не будет. Иногда выть хочется от горя. Знаешь, как воет одинокий волк: длинно и тоскливо.
— Выть? Как одинокий волк?
Годин этого не признавал. Волки воют потому, что они — волки. А человек всегда должен оставаться человеком. Жизнь — штука весьма короткая! И смотреть на нее нужно повеселее.
Он обвел глазами комнату, задержал внимание на подоконнике, где в футляре из-под полевого телефона торчал в засохшей земле одеревеневший стебель какого-то цветка, остановил взгляд на куче окурков у печки, посмотрел на грязные тарелки, громоздившиеся на кухонном столе, и только тогда снова обратился к Смайдову:
— Значит, выть? Как одинокий волк? Длинно и тоскливо?
Он вдруг резко сел напротив Смайдова, налил рюмку спирту, выпил одним духом. И неожиданно трезво сказал:
— Слушай ты, одинокий волк! Если бы был жив наш первый комэск, которого фрицы срубили… Когда?
— Семнадцатого февраля тысяча девятьсот сорок третьего года.
— Хорошо, что помнишь. Так вот. Если бы он пришел сейчас в этот вертеп, называемый квартирой бывшего аса Петьки Смайдова, знаешь, что он сказал бы? Знаешь, а?
Петр Константинович пожал плечами:
— Что тебе тут не нравится?