Утро было холодное – надвигавшаяся осень расчёсывала в лесу белую гриву тумана, и Даждьбог не торопился смахивать её огненным крылом. Воины, поднятые ни свет ни заря, зевали, кутались в плащи, раскладывали бледно светившиеся костерки.
К Чуриле, гревшемуся у огня, подошёл Ратибор. Боярин тащил с собой отрока, пойманного при попытке улизнуть в Падь. Парень плелся за ним, согнувшись в дугу, краснее рака: жёсткие пальцы боярина намертво зажали его ухо.
– Вот, – сказал Ратибор, толкая его вперёд. – Не указ тебе, сосунку, слово княжеское, так и ступай отцу-матери помогать репище вскапывать… Не по коню корм, коли слушаться не умеешь!
– Да я… – начал было отрок. Но посмотрел на Чурилу Мстиславича и умолк. Ослушания князь не терпел. Мог есть из одной чашки с самым последним челядинцем. А мог и боярина, невзирая ни на лета, ни на седые кудри, одними глазами пригвоздить к лавке. С него станется. Прогонит из дружинной избы. А там хоть удавись…
Отрок угрюмо молчал, голова опускалась всё ниже.
– Думай впредь, возгря, – сказал ему Чурила. – Ныне пропади с глаз!
Парень исчез.
Неподалёку сидел Радогость с сынишкой Светозаром и Милонегой. Милонега уже попривыкла быть женой этому залётному орлу. Уже без страха думала о том, как войдёт в его дом, как примут её две старшие боярские жёны… Она держала Радогостя за руку, что-то тихо рассказывая. Радогость вдруг спросил:
– И тебя тоже кололи?
Одноглазый воин был не менее любопытен, чем юный отрок.
Потом люди оживились, и Чурила разглядел деда Патраша, пробиравшегося к нему сквозь поредевший, пронизанный солнцем туман.
Подойдя, кугыжа опустил к ногам князя мешок, в котором недовольно завозилось что-то живое. Чуть помедлил – и протянул жертвенный нож.
– Не оставь, батюшка князь, – проговорил он. – Сделай, как обещал…
– Обещал, так и сделаю, – проворчал Чурила, – ты повтори лучше, дед, о чём Бога твоего просить.
Лют подвёл ему Соколика и подал мешок. В мешке трепыхался тяжёлый, откормленный гусь.
– Люди твои, господине, пускай идут к нам, – поклонился старейшина. – Пировать ждём…
Князь кивнул и толкнул пяткой коня.
Священную рощу невозможно было спутать ни с чем иным… Плечом к плечу стояли здесь великаны-дубы, подпиравшие кронами утреннее небо. Звенел в ногах у исполинов младенец-ручей, пробиравшийся из рощи к реке…
Под самыми дубами было тихо и страшно. Люту сразу примерещился чужой, неподвижный взгляд оттуда, из-под склонившихся к тропинке ветвей… Знать, и впрямь не на шутку гневался здешний хозяин. Лют струсил не меньше, чем его конь, когда с деревьев вдруг шумно снялась целая стая ворон.
Большие птицы, угольные на розовом небе, закружились над вершинками, хрипло и недобро крича.
Лют не выдержал:
– Бранятся, княже… не к добру.
Чурила глянул через плечо. Лют ожидал, что князь посмеётся, а то и побранит, но ему, как видно, тоже было не по себе. Он отозвался коротко:
– Слышу.
И поехал дальше, не останавливаясь. Отрок последовал за ним, посмотрев напоследок на Даждьбога, неторопливо вплывавшего в небо. Не выдай, дедушка! Не отдай нечисти лесной, мерянскому Богу… Пальцы Люта сами собой нашарили у ремня материн подарок – короткозубый железный гребешок с ушком для привешивания. С гребешка на витых цепочках свешивались обереги. Ложечка, ключик и крохотный меч – для сытости, богатства и ратного счастья. И сбоку, для доброго пути, малюсенький конёк…
Посреди священного леса деревья неожиданно расступились, давая место одному-единственному могучему старцу, накрывшему исполинской тенью говорливый источник. Этот дуб был далеко не так высок, как тот, что смотрел с холма на родной Кременец. Но зато обхватить его ствол не сумели бы ни Лют, ни Чурила, ни оба вместе. Добрый десяток людей потребовался бы для такого объятия. Дуб наверняка помнил, как летели с небес на землю наковальня и клещи, сброшенные оттуда для людей благодетелем Сварогом… Должно быть, тогда же чья-то безвестная рука придала растрескавшейся коре подобие человеческих черт. За множество лет лик Божества оплыл и исказился, но был ещё различим.
– Ну, здравствуй, Кугу Юмо, мерянский Бог, – сказал ему Чурила. Обычно меряне не пускали в рощу чужих, и Чурила, уважавший обычай лесного народа, стоял перед идолом впервые. Он слез с Соколика, извлёк из мешка яростно зашипевшего гуся, взял нож и один вступил в ограду из вкопанных в землю кольев. – Кугу Юмо! – сказал он громко, остановившись над глубокой ямой, выложенной камнями. – Не я кладу тебе требу. Я – князь словенский, мои Боги – Род да Рожницы, Даждьбог да Ярила, Стрибог да Перун! Не я тебе молюсь, но меря, под моей рукой сущая в Беличьей Пади… Нынче в твою честь устраивают они пир, а тебе шлют этого гуся. Смени, мерянский Бог, гнев на милость! Пошли им приплода и дичи, а если чем тебя и прогневали, не сердись, будет уж…
Кугу Юмо выслушал его молча. Вороны всё так же вились над головой, нетерпеливо и жадно крича. Было слышно, как поскрипывали в полёте их жёсткие перья.
13