В первый раз за сегодня она избегала глядеть на меня. Пани Мария спрятала тмечку в банку, закрутила крышку, банку поставила на полку в шкафу и закрыла его на ключ. Двигалась она со свойственной для пожилых людей преувеличенной осторожностью, как будто бы каждое движение вначале нужно было продумать, запланировать и только лишь затем исполнить.
Редкими были те моменты — как этот, например — когда выражение радости покидало ее лицо, тогда на тонкой коже проявлялись все морщины, под подбородком и горлом появлялись птичьи складки, веки опадали.
— Когда Фредерик приходит ко мне, я ему тоже, как могу, гадаю. Стараюсь забыть, а раз забыть не могу, пытаюсь отвратить судьбу — предостеречь его, чтобы он судьбы избежал. Мне знаком свет смерти, ту светень, которую он отбрасывает, это его рок, предназначение — я ему говорю, только он не слушает меня, может вас послушает, вы приглядите за ним, пан Бенек, прошу вас — если еще и он погибнет, как показывает тьвет — неожиданно, молодо и трагически, в гневе — если еще и он погибнет, даже и не знаю, что тогда делать.
Пани Мария осторожно присела на стуле, сгорбившись чуть ли не вполовину, трясущейся рукой поднесла к лицу батистовый платок.
— А теперь пан уезжает, и тоже — тоже — я же знаю подобный свет! — кто за вами будет приглядывать?
С каждым словом, она все сильнее сжималась на этом своем стуле, более бессильная, хрупкая, несчастная; все больше она походила теперь на маленькую, потерянную девочку — под миллионом морщинок, в темном траурном одеянии.
— Я буду молиться за вас каждый день. Пан Бенек… Уходите уже.
Об иллюзиях инея
На Желязной из разбитой телеги вылились нечистоты, теперь они замерзали на мостовой, на тротуаре. Обращая внимание на каждый шаг, я шел вдоль стены. Тут из-за угла, с Цегляной неожиданно выскочила группа пьяных рабочих, я чуть не упал. Меня тут же добродушно обругали и поплыли в своем направлении. Из забегаловок, харчевен, малин и дешевых пивных им вторили отголоски хриплых песен, пьяные выкрики, из доходных домов доносились звуки мандолины и гармошки. В самой глубине Желязной, где над снегом горели огни в угольных корзинах, избиваемый металл гудел треснувшим колоколом. Трамваи, во всяком случае — летом, должны были курсировать нормально, тем временем, рельсы обмерзали твердым льдом, достаточно было одного прохода люта, чтобы самая лучшая сталь начинала крошиться словно мел. В связи с этим, президент[24] Миллер принял решение о замене всех рельсов зимназовыми, с Сибирхожето был подписан миллионный контракт, и теперь, днем и ночью, над улицами Варшавы разносились удары молотов. Я проходил мимо групп работающих мужчин, несмотря на мороз, раздетых до рубах. Нужно было заменить и всю контактную сеть. Снова на улицы возвращались конки. С тех пор, как люты прошли через Повисле, чтобы угнездиться на Лещинской рядом с электростанцией,
Я жил в этом городе, только город жил вне меня. Наши кровеносные системы не соединялись, наши мысли не пересекались. Вот так живут рядом друг с другом, на себе — жертвы и паразиты. Но кто здесь на ком паразитирует? Определенное указание может дать поведение лютов: они гнездятся в самых крупных людских скоплениях.