Он перевел дух, опечалился. Снял очочки; теперь глядел на город в волнах мутных красок прищуренными глазами близорукого человека, из-под наморщенных рыжих бровей; суровое, свежее лицо железного обывателя было заклеймено выражением болезненной озабоченности. Ах, я и забыл, что для доктора История — это дело личное, что подобные вещи он принимает близко к сердцу; были у доктора с Историей незавершенные счеты, глубоко в душу она его укусила.
— Нет, — шепнул он, — не удастся вам. Сколько их здесь после Оттепели в этом плавает? Демократия — это всего лишь чуточку более крепкий котелок. Ничего вы в нем не сварите.
…Вот поглядите! Как все это тает, дегенерирует. Гегель[438] ошибался. История движется вниз от того, что является необходимым, твердым, логичным — к тому, что делается неясным, мягким, случайным. От теократии, через абсолютную монархию по божественному установлению, через конституционную монархию, к демократии, наконец: а дальше — дальше уже только коммунизм и нигилизм с анархией. Что четче всего видно здесь, в России, где так долго удержался — замороженный — первый порядок, и вот теперь все резко тает сразу же в эту людскую грязь, в этот — этот — этот вонючий навоз. Вы гляньте за окно. Гляньте!
…Вся эта Оттепель — это стихийное бедствие Истории.
Я встал рядом, в шаге от высокого окна, перед кучей тряпок, от которых несло мертвечиной, опираясь на трости. Пожар в Глазкове пригас, так что никакая живая краска не пробивалась сквозь вертикальные дождевые потоки, льющиеся по мираже-стеклу. Иркутск постепенно стекал в канавы.
— Не бойтесь, доктор. Замерзнет.
— Вы говорите?
— А разве не к этому вы склоняли меня еще в поезде? Исполняются ваши мечты: человек выправляет Историю к идеальному, математическому порядку.
— Вы говорите…
— Настанет аполитея.
— Аполитея?
Доктор Конешин не знал моей статьи. Тогда его не было в Иркутске, сюда он приехал уже после Оттепели. Что говорила ему Елена? Ведь не все же.
Посему, я очертил ему в словах — как мне казалось — сухих и бесстрастных, концепцию правления Истории, Государства Небытия и высочайшего порядка, в котором ни у какого человека нет власти мучить и эксплуатировать другого человека; а так же мою конкретную всего этого реализацию: на технологиях Льда, предлагающей в будущем панкосмическое бессмертие Федорова, все то Царствие Темноты, где люди наконец-то вырвутся из рабства тела, проживая уже среди чистых идей — материя сравняется с духом, язык второго рода с языком первого рода.
Так что, никакого Государства. Никакой земной власти, никаких царей, никаких чиновников. Никакого физического страдания. Никакой лжи. Никакой несправедливости. Правда, высчитываемая с первого же взгляда. Никакой смерти. Никакой достоевщины в душе. Любовь надежна как математика, математика надежна как любовь. Льда столько, чтобы еще сохранить жизнь; жизни ровно столько, чтобы наслаждаться небесным порядком Льда.
Я ожидал, что именно Конешин поймет все дело с лету, что он насквозь пробьет бриллиантовую красоту видения — разве не он страстно говорил мне: найти способ для излечения Истории! взять ответственность на себя! рассудить по своему уму! не обращать внимания на искушения, вытекающие из мира чувств, из жизни, которая сейчас такая, а могла быть совершенно иной! взять Историю на себя! — разве не он? Он, он, он! И это он кричал громче всего: История может существовать только лишь подо Льдом! Он, это ведь он призывал к Истории, спроектированной человеком!
А сейчас — молчит, стискивает губы, руки на груди складывает… Не знает, что ответить. Потирает через тонкую сорочку сгорбившиеся плечи. Видно, что дрожит.
— Когда вы все это так рассказываете…
— Что? — тихо рассмеялся я, покрывая этим смехом жгучее разочарование. — Перепугались, доктор?
— Я говорил вам об исправлении, лечении Истории. — Оторвав взгляд от стекающего города, он глянул на меня с близкого расстояния. — Но для этого необходимо иметь душу врача. Не… математика. — Какое-то время он пережевывал какую-то терпкую мысль. — Как это будет выглядеть? Это вы обдумали? Как будут люди жить ежедневно? Ведь кто-то наверняка будет ими управлять? В Экспрессе вы не делились подобными убеждениями.
Я отшатнулся.
— Так вы не помните своей ссоры с
Конешин кивнул.
Я вздохнул с облегчением.
—
…Ибо вы, доктор, ошибаетесь, в течение столетий История вовсе не теряла силы и единства. Вы здесь, в России, имеете искаженный взгляд на вещи, Мороз вошел вам в кости, повышенное теслектрическое давление сделало вам Правду обыденной. А ведь это идет совершенно наоборот.