— Сперва-то в новом месте дар этот, как матушке показалось, угас. Но прошло время и… она вновь начала слышать голоса, правда, не всегда понимала, что говорят ей. Пришлось учить язык. Не знаю, как оно вышло, но… матушка лишь раз обмолвилась, что не она учила, а ее учили. Выучили. И не только языку. Когда я… подросла, я стала понимать, сколь удивительна эта женщина. Она умела, знала много больше, чем знаю я… а еще она была мудра. Я… сколько ни примеряла себе ту ее судьбу, не находила в себе сил простить. А она сумела. И мужа за обман, и детей, что стали ей чужими.
— Так… дар?
— Дар. Он и мне передался, но слабый, все ж таки я была первой в роду после обряда запечатанной крови. А потому, пусть и прошел он не так, как отцу хотелось, ибо внешностью я пошла в матушку, но суть моя была, как ни странно, была ближе к Радковским-Кевич, чем к степям. Матушка пыталась научить меня слышать, но… не вышло. Только дар все равно был. И защищал меня.
Она приложила руку к сердцу.
— Матушка умела его сдержать, ограничивать, и потому отец наш прожил довольно долго. Я же… я не чувствовала этой силы. И по сей день не ощущаю. Но… мой жених меня испугал. Он был много старше меня. Грузен. Некрасив. От него плохо пахло, да и вел он так, что сразу становилось понятно — речи о любви не идет, как не идет речи и об уважении. Мне было сказано, что отныне мой долг в послушании, что… много чего.
Глаза Алтаны Александровны нехорошо блеснули.
— Я пыталась жаловаться, но отец меня не услышал. Бабушка заявила, что я должна быть счастлива, что хоть кто-то из моего круга решился взять меня в жены. Что в любом ином случае меня ждал бы монастырь, ибо в роду Радковских-Кевич не может быть старых дев.
Василиса вздрогнула.
Она будто услышала тот голос, Натальи Александровны, увидела ее, вновь живую, глядящую словно сквозь Василису…
— Матушка пыталась за меня заступиться, но… если мне хотя бы ответили, то ей и подобной малости было не дозволено. Более того, ей было запрещено вмешиваться и даже покидать усадьбу, однако письмо она написала. И передала с верным человеком. Письмо было коротким и… странным. Матушка советовала во всем довериться собственному дару, который защитит меня.
— И он защитил?
— После помолвки, которая случилась весьма скоро, мой жених стал весьма частым гостем в доме, и, пожалуй, позволяй то приличия, он бы вовсе в нем поселился. Или поселил меня в своем. Он… держался так, что будто бы я уже была его супругой. Точнее его собственностью. И я честно пыталась смириться, принять отцовскую волю, как подобает хорошей дочери. Я боролась со своим страхом. И с омерзением. Но… ничего не выходило. В первый раз несчастье случилось, когда он выходил из экипажа. Уж не знаю, как вышло, что он запнулся и упал. Нехорошо. Некрасиво. Но… случается ведь?
Она будто спрашивала у Василисы, а та не имела ответа.
— Он очень разозлился, и гнев выместил на груме, отходивши того хлыстом. Именно тогда, по красным глазам его, в которых не осталось ничего-то человеческого, я поняла, сколь все на самом-то деле серьезно. Бабушка стала извиняться, а он, не сдержавшись, высказал ей, что она в своей женской слабости слишком распустила дворню, и что в своем доме он подобного не позволит…
— Он умер?
— Спустя десять дней. Сперва сломал ногу, поскользнувшись на ровном месте. После… после подавился за столом. Он не придал значения этаким мелочам. Да и в разболевшейся печени ничего-то не было необычного, как и в излишнем разлитии желчи. Он призвал целителя, но… вдруг оказалось, что целительская сила не спасает.
Алтана Александровна сидела с прямой спиной.
— Его смерть весьма расстроила батюшку, да и бабушку мою… и она заговорила, что следует все-таки подумать над другим вариантом, над тем, который навсегда решит проблему дурной крови.
— Но вы…
— В монастырь мне не хотелось совершенно. Я… пожалуй, я привыкла к довольно свободной жизни, ведь в доме матушки меня не ограничивали. И только оказавшись в бабушкином особняке, я сполна осознала, сколь счастлива была прежде. Мне дозволялось выбирать себе наряды. И гулять, что по дому, что по поместью, а то и вовсе вокруг оного, ведь все-то земли были своими, знакомыми. Я могла читать. Или рисовать. Или шить, если захочется, и именно, что когда захочется, а не когда наступит час рукоделия. И уж точно никто не стал бы запирать меня в моих покоях, сколь бы роскошны они ни были. Тогда-то я начала осознавать, что сама по себе роскошь значит куда меньше, чем им представляется.
— И вы…
— Сбежала. Выбралась из окна, пробралась в конюшню, оседлала папенькиного жеребца и была такова, благо, матушкино поместье располагалось не столь и далеко. С лошадьми я и вовсе ладила прекрасно. Да и матушка научила… кое-чему.
Алтана Александровна улыбнулась, не Василисе, а этой вот памяти.
— Я оставила записку, в которой сказала, что не желаю быть частью славного древнего рода Радковских-Кевич, и в монастырь не пойду, а если решат силой отправить, то наложу на себя руки, и это и вправду ославит род. Да… я была молода и полна гнева.
— И вас… отпустили?