Василиса поднялась. Никто-то не посмотрел даже в ее сторону. Идти? Или… нет, не к двери, не к той, за которою свобода, но к другой, сколоченной явно наспех.
Этот денник мало отличался от иных.
Разве что…
Холодно.
Больше не шепот…
…мир снова плывет, как тогда, только больше нет чужих рук, которые удержат Василису на краю. Но ей и не страшно.
Дева, прервав танец, останавливается.
Василиса видит ее столь четко, что и мысли не возникает усомниться в увиденном. Вымысел? Право слово, разве можно выдумать подобное?
И наряд этот престранный ей не знаком.
И…
А лицо вот знакомо. Плоское. С широкими скулами, с глазами чересчур узкими, с темною гладкою кожей и губами, кровью нарисованными. Это лицо Василиса видит каждое утро в зеркале.
И теперь тянется, желая прикоснуться, убедиться, что дева существует.
А та улыбается.
Она тоже видит Василису. И кивает, склоняет голову, протягивает руку, на которой виднеется широкая цепь золотого браслета. Он толстый, витой, словно наспех скрученный из многих слоев золотой проволоки, но из тонких ушек свисают подвески.
Лошади.
Стоящие.
И летящие.
Жеребцы.
И кобылы с жеребятами.
Подвесок много, и каждая отличается от предыдущей. И разглядывать их можно вечность.
Пальцы же касаются пальцев, и Василису опаляет холод. На мгновенье становится нечем дышать, но испугаться она не успевает. Холод уходит, дыхание возвращается. А с ним – и убежденность, что здесь, в этом месте, лежит нечто важное.
Принадлежащее Василисе.
Правом крови.
Договором, некогда заключенным с силами иными, осознать которые слабый человеческий разум не способен. И пусть не осталось людей, бывших свидетелями той сделки, но небо помнит.
И земля.
И солнце.
И она, Василиса, теперь тоже помнит.
Знает.
Дева отступила.
А Василиса, присев на корточки, коснулась земли. Странно, но та была теплой, словно солнце, пробравшись сквозь крышу, согрела ее.
…сожгло.
Земля тонкой струйкой пороха потекла сквозь пальцы. Василиса смахнула ее… и снова, и опять. И спустя мгновенье она уже копала эту легкую, словно пух, мертвую землю, не думая о том, что копает руками, что земля забивается под ногти.
Въедается в кожу.
Что…
Пальцы коснулись досок, царапнули их, вцепились, отбрасывая, и уже после дотянулись до гладкой металлической поверхности. И Василиса выдохнула. Она… она все еще слышала голоса, но далекие, спешащие рассказать о прошлом, называющие одно имя за другим. И Василиса точно знала, что имена эти намертво врежутся в ее память. Они – часть наследства.
Как и шкатулка.
- А маменька, - сказала Нюся, которая, оказывается, смотрела, как, наверное, смотрели и все остальные. – Это трогать не велела.
- И правильно, - Василиса прижала коробку к груди. – Это не твое. И не ее. Это…
- Это то, девочка, - голос Ефимии Гавриловны был мягок, что февральская стужа. – Ради чего мы все здесь и собрались…
…коляску оставили в стороне.
И первым спрыгнул Сенька, откинул лестничку и подал руку Рязиной. Та же на руку оперлась, сошла тяжело и, очутившись на земле, несколько мгновений просто стояла, глупо хлопая глазами, словно не способная понять, где очутилась и что ей, собственно, в этом месте понадобилось.
- Вылезайте, - велел Сенька с тяжким вздохом и сгорбился, и отошел, будто и вправду чувствуя себя виноватым.
А конюшни…
Стояли.
Как вчера и день до того. Разве что вычищенные стены слегка запылились, а трава на леваде посветлела. Пахло песком и навозом.
- Сколько бомб в городе? – поинтересовался словно между делом Вещерский.
- Что?
- Бомбы. В городе, - терпеливо повторил княжич, разглядывая лошадей. И тех, что бродили по леваде, и тех, что стояли близ нее. – Или их и вовсе нет? И сказано было хвастовства ради?
- Три, - Ефимия Гавриловна тяжко оперлась на коляску. – Погоди…
Она дышала ртом, и рот этот, некрасиво приоткрытый, казался темным пятном на излишне белом лице.