Интересно: «переворот». Я представляю, то в серванте бабушка перевернула хохломскую сахарницу. И ничего не понимаю. Ну и ладно. Алжир мне тоже нравится. Он большой, толстый, добрый, как папа Вадика Люлина Федор Антонович. Вадик – дразнила, а Федор Антонович все время дает то «ириску-сосиску», то «козью наку». Он так и говорит:
– На-ка тебе, мужчина, ирисскую сосиску.
Или:
– На-ка тебе, мужчина, козью наку.
А сам такой толстый, алжирный, добрый и улыбается.
Кончилась зима. Начались запахи, запахи. Зимой на улице их очень мало, весной много. Растаял снег, похожий на мокрую шерсть и пахнущий ею. Пришла весна, и сразу запахло мокрыми собаками.
Да, звуки тоже были. Заорали мартовские коты: как будто вынимают старые ржавые гвозди из заборов.
Потом, где-то в середине апреля, стало тепло и пыльно, и от черной земли пошел дух старого засохшего шоколада. Уже все зазеленело, расцвело, и от черемухи повеяло бабушкиным лекарствами, а потом заворожила сирень – какой-то сладкой-сладкой загадочной резиной. А мы все не летели в Алжир.
Но в один совсем уже жаркий майский день, пестрящий березовыми сережками, отец открыл большой желтый чемодан и сказал:
– Ну, собираемся.
Я сразу принес пластинку с Хоттабычем. Остальное меня не интересовало.
Сборов я не помню, перелета тоже. Он был ночной. Помню только: глубокой ночью перед таможней меня разбудил отец, дал мне под мышку зеленый пластмассовый паровозик:
– Держи.
Паровозик почему-то был очень тяжелый. Я сказал, отчаянно зевая:
– Тележо.
– Ничего, – сказал отец, – ты ведь настоящий мужик. Держи, как будто тебе не «тележо», а легко.
Таможенник долго рылся в наших чемоданах, а я, мужественно зевая и кряхтя, стоял с паровозиком. После таможни отец взял у меня паровозик и сказал:
– Молодец.
Потом, через много лет, я узнал, что в паровозике были шоколадные конфеты. Провезти можно было килограмм. А в паровозике – еще килограмм. Дарить алжирцам и есть самим. Так я в пять лет впервые стал контрабандистом.
Водку провозили в грелках и в бутылках от детского питания. Деньги, обернутые в фольгу, потому что она не просвечивается, – например, в ремне. Шерсть в виде шерсти возить было нельзя. Поэтому перед выездом из того же Алжира из мохера вязали кипы свитеров, кофт, шалей. Летом в трех шерстяных кофтах – как бояре в трех шубах. Совок на выдумку хитер. Но это я все узнал потом.
Алжир встретил нас белой пеной цветущих нефлей, живым, словно мыслящим мутно-синим стеклом Средиземного моря, алыми, как венозная кровь, маками-асфоделями. Прямо около дорог, точно тисненые доисторические грибы, лежали теплые пыльные черепахи. В городе пахло хной и раскаленным картоном арахисов. Развалы мандаринов напоминали московский Новый год. В Новый год мне полагался один мандарин, а сейчас – объешься ими, оранжевыми, глянцевыми, алжирными. С минарета несся мерцающий горловой рев муллы. В тени на корточках повсюду сидели настоящие Хоттабычи в чалмах с лицами сухими и морщинистыми, как медная чеканка. Женщины – все в белом с покрытыми хайеками лицами. Одни только мокрые смородины глаз и ступни и кисти, все в хне, словно в йоде с кровью.
Всего этого было так много, что я чуть ли не каждый час засыпал от впечатлений. А может – от перемены климата.
Жизнь постепенно налаживалась. Нам дали квартиру, с каменными полами, с большой козьей шкурой в гостиной. По стенам и потолку юркали ящерицы цвета хаки.
У нас появились знакомые: французы, наши, немцы, болгары… Наш район был чем-то вроде резервации для иностранцев. Арабы, впрочем, здесь тоже жили. Отец преподавал, мама хозяйничала, я, слушая Хоттабыча, играл в паровозик на козьей шкуре. По воскресеньям мы все вместе ходили на базар. Часа по два в день я гулял во дворе. Арабчата из-за забора кидались в нас, иностранцев, камнями. Это была не злость, не ненависть, просто такой элемент этикета. Мне отбили плечо и коленку. Вволю накидавшись камнями, сопливые арабчата перелезали через забор и начинали дружиться с нами. Развлечения у нас были незатейливые. Соревновались: кто дальше плюнет, кто (пардон) выше написает на стенку, кто дольше проходит с вывернутыми нижними веками, кто сможет откусить у ящерицы хвост, чтобы не вырвало.
Насчет плевать и пи́сать мы, русские дети, всегда были непобедимы, а вот все остальное давалось нам с трудом. Один раз я попытался откусить ящерице хвост, но меня тут же вырвало.
Словом – развлекались мы как могли.
Вечерами мы ходили в гости или гости ходили к нам.
ЮПЭ появился у нас месяца через три после нашего приезда. Он был всегда веселый, маленький и толстый, настоящий алжир. Мне он очень нравился.
Возвращаюсь к его рассказу.
– Да, Вольдемар, замечательные были времена, – сказал Юрий Павлович, закуривая трубку. Он курил все ту же трубку, что и сорок лет назад. Тот же табак. Я его отлично помню: яблочный.