– Знаешь, я бы маялся в той жизни, она не по мне. А эта по мне. И я не жалуюсь. Не потому, что мне не на что жаловаться или не хочется, – мне некогда. Этому я тоже рад. Когда начнешь жаловаться на несоответствие мира твоей высокой натуре, трудно бывает остановиться. Некоторые занимаются этим многие годы, нашли в этом брюзжании свое призвание, смысл своей жизни. А вот изменись сейчас мир, сделайся таким, каким они хотят, – помрут с тоски. Нет, надо работать. Прилагать усилия. Каждый день. С печальной улыбкой взирать на несовершенство мира и в этом находить объяснения собственных неудач – последнее дело. У меня получилось все правильно. У меня все в порядке. Это я говорю себе честно. А у тебя? – улыбнулся Панюшкин, смущенный вырвавшимися словами.
– Николай Петрович, – проговорила Анна чуть слышно, – а скажите, между нами стена?
– Ха... Во всяком случае, что-то очень на нее похожее. А почему ты спрашиваешь?
– Вы не ошибаетесь?
– Не знаю... Полагаю, нет.
– Совершенно непробиваемая, непреодолимая, глухая стена? – Анна посмотрела на Панюшкина с какой-то беспомощностью, словно желая, чтобы он разуверил ее, разубедил.
– Ты все знаешь сама, Анна. Ты же все знаешь.
– Может, подкоп какой или взрывчатку, а? И рвануть эту стену, чтоб только каменные брызги в воздух, а?
– Да какая, к черту, стена! Глупости все это глупые! Какая стена, если я тебя вижу, слышу, понимаю, чувствую... Никакой стены. Между нами жизнь. Жизнь! Вот чего не пробьешь... Время. Понимаешь, Анна, – время. Как сказал Чернухо, есть только люди и время. И ничего больше. Вот скажи, ответь мне на такой нехороший вопрос... Если бы тебя попросил, если бы очень попросил, взяла бы у меня мои десять лет? Себе. Сейчас.
– Сколько, вы говорите? Десять? Это мне было бы... Не так уж много... А вам... Знаете, взяла бы. Даже если бы вы не очень об этом просили. Десять лет взяла бы. Но не больше.
– Ахх! – крякнул Панюшкин. – Как бывает на свете... Как бывает на свете! Вот и ты объяснилась... Сама-то хоть заметила?
– Заметила, – Анна посмотрела в синие глубокие глаза Панюшкина с такой болью, что он не выдержал и отвернулся. – Я рада... что мы с вами сегодня... поговорили об этом, – сказала она медленно. – Мне хотелось поговорить с вами вот так... И мне казалось, что должна это сделать. Не знаю почему... Не знаю. Было такое чувство, что должна...
Они с километр прошли молча. Солнце опустилось за холмы Материка, розовый закат быстро сменился синими сумерками. Скрип снега стал сильнее, звонче. В Поселке кое-где вспыхнули окна домов, замерцали слабые, еле видные огоньки на берегу Материка.
– Да, Николай Петрович, я вышла замуж, – неожиданно сказала Анна быстро и как-то без выражения, будто освободившись от чего-то тяжелого, гнетущего.
– Знаю, поздравляю тебя. Это хорошо.
– Для кого хорошо?
– Для тебя. И для Званцева неплохо. Может быть, и для меня тоже.
– Вам паршиво, Николай Петрович?
– Откровенно говоря, да. Чертовски паршиво.
– Я могу вам помочь?
– Нет.
– Подумайте, может, смогу? Чего не бывает... Есть поступки красивые, а есть необходимые. Есть время для одних, а есть для других. По-моему, настали времена, когда вы... когда мы можем себе кое-что позволить.
– Нет-нет, все правильно. Все правильно, Анна. Я вот что хотел тебе сказать... Ты напрасно вышла замуж с такой репутацией. Объясни ему... Если хочешь – я объясню, а?
– Не надо, – отчужденно проговорила Анна. – Он так благородно простил меня, что просто не хотелось разочаровывать его в столь прекрасном поступке. Как он себе нравился, когда прощал меня за легкомыслие! Язык не повернулся сказать, что его великодушие неуместно. И хватит об этом. Николай Петрович, вас снимут?
– Полагаю – да.
– А если снимут – куда вы?
– Уеду, – Панюшкин постарался сказать это как можно спокойнее, безразличнее.
– Возьмите меня с собой!
– А куда мы денем Званцева?
– И его с собой возьмем, – она шало посмотрела на Панюшкина.
– Полагаю, у него другие планы. Да и ты не поедешь. Не нужно тебе это.
– А что мне нужно?
– Тебе нужна своя судьба. Ты ее найдешь. А Володе скажи о его заблуждении. Нельзя начинать такое дело, как семья, со снисходительности и обиды. Ведь за твоим молчанием – обида. И она выплеснется, она заявит о себе. Вот наберет силу, о, тогда уж вдвоем вы ничего с ней не поделаете. А может, ты умышленно молчишь о своей обиде? Уж не приберегла ли ты ее, чтобы потом иметь право вести себя свободно? – Панюшкин взял Анну за руку и повернул к себе.
– С вами опасно долго разговаривать, Николай Петрович. Пока. Я пошла. Званцев уже, наверно, во всех окнах глазки продышал... – Она тронула Панюшкина за рукав, быстро взглянула ему в глаза.
– Красивая ты девушка, Аня, – Панюшкин улыбнулся.
– Я знаю! – быстро ответила она.
– Я говорю не только о том, что ты видишь в зеркале... Конечно, мне паршиво, но знаешь, не променяю я это свое состояние ни на беззаботный хохот, ни на самодовольство или самоуверенное спокойствие и равнодушие, замешенное на превосходстве, мне ни к чему... Может быть, это странно, но кажется... кажется, я счастлив. Не веришь?