Глаза у Сивого – будто в бездну глядишь, голова идет кругом. Еще шаг – и пропадешь. Глядит, как в болото засасывает. Заглядишься, память потеряешь, себя позабудешь. Видела разок такие глаза, и не забыть тот разок до самой смерти. – Больно тихо говоришь, ворожея. Не слыхать. – И не надо. Золу со стен обдерете, справите новую утварь. Да, пожалуй, и будет с вас. Гляди, сам не надорвись. – Не надорвусь, – усмехнулся Безрод.
– Ты, сивый, видать, ухмыляться горазд, – бабка скрипела со своего сундука, ровно несмазанная петля. – Через то и морщины пошли по всему лицу.
На эти речи Безрод лишь ухмыльнулся. – После полудня жду. А теперь пошли вон, старый да молодой!
И вовсе нос у бабки не крючком, как молва гудит о ворожеях, и не велик, будто топором рубленый. Аккуратный, словно точеный. Суха, подтянута, иным кругленьким молодухам задел вперед даст. Ох, видать, красива была старуха в молодости, наверное, немало молодецких сердец присушила! Поди, и нынче старики оглядываются. Безрод, ухмыляясь, поглядел на Тычка. Через забор углядел, стало быть? Как бы еще женихаться не стал, неопределимых годов мужичок. Хорошо, хоть от страха не трясется и не пускает слюни. Заполдень у погорелого дома остановилась телега, и четверо прошли в косенькие воротца, вернее, прошли трое, – четвертую внесли. – Доброго здоровья хозяевам! Старуха все так же сидела у оконца и глядела вдаль. Покосилась на здоровенную девку в дверях, что держала кого-то на руках и кланялась в пояс. Следом вошел Тычок и втащил скамью. Первая утварь в дом. – В угол, – проскрипела ворожея. – Да хворого на ту скамью. Тычок поставил скамью в угол, и Гарька уложила битую рабыню на подстеленную верховку. Ворожея встала, и Безроду показалось, будто кости старухи на самом деле заскрипели. Все скрипит в этой избе, – ворота, кости, петли. – Скребцы в подполе. – Бабка показала длинным, костлявым пальцем вниз. Подошла к скамье наклонилась над девкой, поглядела, пощупала грудь, послушала, как дышит. Обернулась. – Чья?
У Безрода в горле пересохло. Так давно не говорил о бабе – «моя»! – Моя! Бабка не ответила, только покосилась. Соскребли гарь, пустили по стенам свежий тес. Безрод прикупил маслянок, и вечерами в избе стало светло, как днем. – …Ходить к нашей ворожее – ходят, а боятся, – сидя вечером на ступеньке крыльца, Тычок заедал хлеб луковицей. Безрод примостился рядом в одной рубахе, несмотря на прохладу. Наработался одной рукой, взопрел. – Туда-сюда косят, под ноги глядят, лишь бы глазами не встречаться, деньги, еду суют – в сторонку смотрят. – И это углядел! – Соколиный глаз! – балагур вытянул тощую шею, и важно воздел палец. – Пока некоторые спят да прохлаждаются, иные, будто пчелки, покоя не знают! За те несколько дней, что простояли у ворожеи, Тычок широко раскинул хитрющими глазками и углядел то, что пряталось в тени старухиной избы. Людские недомолвки и недоглядки, опущенные глаза и скованные языки, торопливые шаги и всепонимающую усмешку ведуньи. Боятся. Безрод ухмылялся, ловя на себе опасливые взгляды местных. Видать, на всех постояльцев ворожеи легла тень неприязни к старухе. Но все страхи придавила нужда в бабкином умении. Люди гнали страхи прочь, стискивали зубы – и шли. С болями и хворями, с дурными снами и недобрым чохом. Что-то страшное тянулось за бабкой из прошлого, выглядывало из-за спины, недобро щерилось, пугало. Какая-то странность выступала из минувшего бесплотным призраком, словно туман. Гарька натаскала воды, наколола дров, вымыла днем всю избу, а когда село солнце, исподлобья поглядела на бабку и куда-то умчалась. Ее не было долго, потом, взмыленная, прибежала, зыркнула туда-сюда хитрыми глазами, подхватила на руки старуху, которой полгорода сторонилось, и куда-то унесла.
– Дурищ-щ-ща! – зашипела было ворожея, но девка лишь отмахнулась толстенной косой. Безрод усмехнулся, а Тычок, пряча хитрые глазки в пол, сдвинул шапку на нос, почесал затылок и засобирался вставать.
– Я тут это… кажись, простыл. Аж кости ломит. Ой-ой-ой, так и крючит в колесо! К земле гнет! Ох, мне бы до баньки живым дойти, ох, дойти бы! Парку бы в кости, ох!