Действительно, мне-то что? Идем вместе бок о бок, до первой смерти. Либо он, либо я. Хотя… Мне уже давно полагается пировать в Ратниковых палатах, да что-то не пускает.
– Кто-то.
Да, кто-то. Ой, что это я? Неужели вслух заговорила, и хитрющая Гарька меня поправляет?
– Полно. Спать пора. Берегом вернемся или вплавь?
– Вплавь.
Снилось, будто несла что-то в кулаке, а потом глядь – больше нет. Обронила где-то. Утекло сквозь пальцы. Перемешались для меня сон и явь. Утром так и не поняла, спала или нет. То ли выспалась, то ли сонная.
Всю ночь как на камнях пролежала и поутру встала, ровно избитая. Ягода разместила нас в избе – меня, Гарьку и Тычка. Старик со старшими мальчишками храпел в сенях, мы с младшеньким – в палате. А где хозяюшка ночным жаром полыхала, мне оставалось только догадываться. Не в пример кособокому хлеву, стоял во дворе аккуратный амбар, полный душистым сеном, – ведь ранние луговые травы уже поспели.
А Ягода уже была на ногах, наставляла среднего мальчишку. Чтобы вволю выпас коней, да на дальнем выгоне, там бережок положе и трава сочнее, да чтобы ноги коням не забыл стреножить, да на лес поглядывал. Солнце встало, впрочем, в наш угол могло и не заглядывать. Светом, которым лучилась хозяйка, могла бы обогреться каждая травинка в округе. По всему было видно, Ягода устала, спать хотела неимоверно, но улыбалась, как будто заново родилась. И такая сладкая истома лежала на ее лице, что во мне махом взыграло ретивое. Захотелось разбить красивое лицо вдрызг. Вовремя сдержалась. Подумаешь, баба подобрала то, что я выбросила! Эка невидаль! А если по совести, Ягода ничего у меня не украла. Да и как можно украсть у человека то, что своим не считает? Так чего я в бешенство вошла? Давно, еще на родине, дружинные в годах говорили, будто душа человека темна, как лес в полночь, а бабья душа вовсе потемки непролазные. Бабы постарше с ними соглашались. Тогда не понимала. Теперь поняла. Поняла, что сама себя не понимаю. Иной из прошлого в свое будущее галопом несется, вся жизнь на скаку. Я из прошлого вышла хроменькая и не бежала – устало ковыляла в будущее. Дойду ли?
До седьмого пота работала с мечом на дальнем берегу, на небольшой опушке. Ратное дело забывать не следует, вот только в рукопашной сойтись было не с кем. Гарька оставила меня саму с собой. И правильно сделала. Это лишь вид у нее глуповатый – как выкатит синие глаза, так и подумаешь: «дура». Нет, далеко не дура. Сколько еще у Ягоды простоим? Два дня, три, седмицу?
– Как долго еще простоим?
Сивый удивленно уставился на меня.
– Торопишься?
– Может, и тороплюсь. То моя забота. Так сколько?
– Не знаю.
Безрод с ног до головы смерил меня холодным взглядом, ухмыльнулся, повернулся спиной и молча ушел. Мне, скаковой кобыле, точно шлея под хвост попала! Гоню всех в дорогу, будто полоумная. Все рады пожить под крышей хоть несколько дней, похлебать на крылечке варево из дичи, – только мне неймется. Вижу, Гарька, по-домашнему соскучилась, но молча сопит в две дырочки, Тычок тоскливо на меня косится, Сивый молчит, как обычно. В скором времени я, наверное, стала бы копытом бить, как всамделишная дикая кобыла, если бы не маленький Ягодкин. Верно говорят, собаку и мальца не обманешь. Младший сынок Ягоды после трапезы влез ко мне на колени, обнял за шею и шепнул на ухо, чтоб никто не услыхал.
– А правду мамка сказала, что ты баба-вой?
А я, дурища перерослая, в толк не могла взять, отчего пострел второй день кругами ходит! А он, оказывается, с духом собирался! Хотел спросить. И непременно сам. Наверное, мальчишке я казалась очень страшной – здоровенная, бескосая, плечами вровень с Безродом, да и ростом под стать.
– Правда.
– И меч у тебя есть?
Ягодкин мяконькими губешками страсть как ухо мне расщекотал, но я лишь улыбалась, терпела, головы не убирала.
– Есть.
– И все равно ты не ходи на полночь. Там людишки лихие гнездо свили. Про ваших коней уже, как пить дать, прознали. Мамка говорит, Сорока с лихими знается. Он и доносит.
Сорока, Сорока… Уж не тот ли это низенький, вороватый мужичонка, что хотел давеча заглянуть в глубь двора, все шейку тощую тянул? Мы с Гарькой с озера возвращались, спугнули. Так и не узнали бы, кто у забора стоял, – хорошо, из темноты кто-то окликнул. Кажется, Сороку и звали. Маленький Ягодкин, Рыжиком звали, водил пальчиком по вышивке моей рубахи и, махом позабыв про лихих людей, вдумчиво бормотал:
– Лиска хитрая бежит по долам, волчище зубастый лесом крадется, кабан-секач землю роет, белка-погрызушка орешки грызет…
Рыжику года четыре, вечно взъерошен, чумаз, передних зубов нет, теперь сосредоточенно читает узор на вороте. Сама не знаю почему, но мне вдруг захотелось уложить непослушные волосы, утереть сопли и расщекотать Рыжика, чтоб малец рассмеялся на всю избу. И некому меня, дуру, сдержать! Ягодкин смеялся чисто и звонко, как смеются только дети, сам щекотал меня, тут и я, кобылица, заржала во все горло. Как Безрод умудрился в избу войти, что мы оба ни сном, ни духом? Стоял в дверях, сложив руки на груди, и глядел на нас, не дыша. Ровно спугнуть боялся.