Остается последняя надежда на гнездо глубоко в расщелине. До него труднее всего добраться. Как-то случилось, потерял Хасан опору под ногами и долго висел над пропастью, ухватившись за ветку дикого инжира. Чудом выбрался. С тех пор не рискует туда спускаться. Если бы ветка тогда обломилась — все, конец… Глубина обрыва такая, что хоть десять минаретов взгромозди один на другой — все мало будет.
Удивительный запах наполняет округу. Кажется, сами скалы источают этот терпкий, дурманящий запах. Хасан убежден: так пахнут только скалы Анаварзы. Пчелы, ящерицы, куропатки и их гнезда, орлята, гремучие змеи и рогатые гадюки — все пропиталось этим неистребимым запахом гор. Даже люди, что обитают среди анаварзийских скал, насквозь пропитаны их ароматом — солнечным, медвяным и немного хмельным. Даже дождь над Анаварзой пахнет по-особому — влажными скалами. И облако — по-особому…
Хасан часто вспоминает запах гор. И еще — ночь, ту самую ночь, что несла в себе запах пороха. Он ведь совсем по-разному пахнет, порох. На равнине — так, а среди гор, тем более ночью, — совсем по-другому. Тогда пахло ночным порохом. А в отдалении, во тьме, долгим-долгим-долгим эхом перекликались пули: вжи-вжи-вжи… Вжиииииив, откликалась темнота.
Вот она какова — Анаварза. Посвист пуль, и эхо, и запах. И еще громадные хищные птицы, что ходят кругами в синеве. Разве такое забудешь? Нет страшней воспоминания, чем ночное пение пуль и парение орлов по утрам.
В то утро Хасан в поле не пошел. Уже было знойно. Все деревенские на работе, только Хасан остался. До чего же тоскливо на сердце! И главное, понятия не имеешь, чем бы себя занять. На мать Хасан не смотрит. Было ему тогда девять лет. «Что может понимать мальчишка!» — говорили все. А он с ума сходил, если случалось ранним утром остаться наедине с матерью.
Еще до восхода мать приносила ему первый комок масла из маслобойки — нежного-пренежного, унизанного капельками айрана. Он мазал его на горячий хлеб из тандыра[6] и забирался подальше в сад. Там усаживался под деревом и ел. На мать он давно уже старался не смотреть, ни на лицо ее, ни на походку.
Каждое утро одно и то же: не знает Хасан, чем заняться. До одурения бродит по опустевшей деревне. Когда Хасану исполнилось семь, ему подарили ружье, отделанное перламутром. И не осталось с тех пор твари живой, в которую он не прицелился бы и не выстрелил, будь то коза, орел, шакал, куропатка, воробьишка или человек. Да-да, в людей тоже метил Хасан.
Было у него трое дядьев, и ни один слова поперек мальчишке не скажет. Все они, деревенские, родня друг другу. Деревушка-то крошечная. Совсем недавно осели здесь, а до того — кочевали. Не успели еще толком обжиться на новом месте. Когда отцу Хасана тоже было девять лет, он с братьями пас овечьи гурты на склонах Бинбога́. Все в их роду пастухи. И жили они тогда в черных шатрах на семи подпорках. До сих пор любят прихвастнуть, что жили не в простых юртах, а в шатрах на семи шестах.
Сидя под гранатовым кустом, Хасан дожевал хлеб с маслом. Вот он и сыт. Взял было ружье в руки, но тут же положил на место. В свете зарождающегося дня то угасал, то вспыхивал перламутр на ложе. Долго сидел не шевелясь — руки бессильно брошены вдоль тела, голова — на правом плече. Сидит и глаз не сводит с ружья, с играющего узорами ложа.
А мать все хлопочет во дворе. Такой красавицы еще свет не видывал. И юная совсем. Как девочка. Отец, тот был почти старик — голова белая и борода в седине. Хасан отлично помнит своего отца. А у матери волосы длиннющие, ниже пояса. Все так прямо и говорят: не то что в Чукурове, во всем мире нет женщины красивей. Во всей их огромной Чукурове нет парня, который бы не мечтал о его матери. Но от нее всем отказ. Не может она разлучиться с единственным своим сыночком, с Хасаном. Решись она выйти замуж, сына пришлось бы оставить здесь, у мужниной родни. Дядья не позволят ей взять его с собой. Ни за что не позволят. Так что выбора у нее нет.
Как всегда в эту пору, воды в Джейхан-реке поубавилось. Но она вся лучится живым серебром. В горном ущелье Хасан отлавливает птиц пастушков. С утра до вечера, с вечера до утра не устает подстерегать их у норок. Разжился где-то тонкой сетью в мелкую ячею. Смастерил силки и наловчился прилаживать их. Выпархивая из своих похожих на змеиные норы гнезд, пастушки запутываются в силках. Хасан сажает их в долбленые тыквы. Потом вынимает и подолгу вглядывается в их удивительную голубизну. Никогда не видывал таких странных птиц, думает он. Чем дольше всматриваешься в их голубизну, тем больше она ширится, заполняет собою все вокруг и внутри, и душа от этого становится голубого цвета и разрастается, пьянея.
Ласточку поймать невозможно. Это знает любой в деревне. Одному только Хасану удастся. Уж как он умудряется — никто не понимает, а только что ни день — отлавливает пяток-другой ласточек. Привязывает к ним бечеву и пускает в небо. Ласточки кружатся, кружатся. Вечером отвязывает бечевку, а порой и прямо так, с нею, отпускает птиц на волю.