Смешок ее был серебряный, бубенчиковый. Досадно стало Илейке, а почему — не знал. Может, потому, что девица понравилась ему — крепкая, ладная, наливное яблочко. А нужно забыть, отказаться от вечоров на лугу, где смеются парни и девушки гадают на звездах, на шелесте листвы.
Никакой котомки Илейка не собирал. Привязал к поясу мешочек с кремнем и огнивом, привесил мусат (*камень для оттачивания ножа), а нож с вишневой рукоятью сунул за сапог. Вывел коня. Солнце так и заиграло на лоснящихся боках с выжженным на левой ляжке тавром. Выступал гордо, важно, скосив глаза на хозяина. Царь, а не конь! Потер Илья ему спину сухим сеном, положил потник и оседлал стареньким потертым седельником.
Скоро позавтракали. Ели молча, сосредоточенно, будто чужие, будто и нечего было сказать. Илейка склонил голову над столом и видел только руки родителей — корявые, черные, узловатые: они ломали хлеб. Молча встали из-за стола. Никто не выдал себя, но тут заржал конь, и мать, всхлипнув, поцеловала сына:
— Прощай, Илеюшка, сынок. Не забывай нас, а мы-то уж как помнить будем! — Она вдруг заголосила: — На кого ты нас покидаешь, сиротинок?! И на кого-то нас оставляешь, стары-их? Не жаль тебе пас, горемычных...
— Матушка, уймись,— сказал Илейка, — все уже переговорено, и нет мне жизни в Карачарове. Прощай, мать, и ты, отец! Прощайте и простите меня.
— Прощай, изба, и калина, и скрипучий плетень! Прощай все! Илейка вскочил в седло, отец подал ему копье, а мать, поцеловав стремя, протянула маленький кожаный мешочек.
— Спрячь на груди, Илеюшка. Здесь корень одолень-травы, чтобы берег тебя в битве и чтобы одолел ты всякого ворога. Одолень-трава! Одолей ты ему горы высокие, долы низкие, озера синие, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды!
— Спасибо, матушка,— отвечал Илейка, надевая мешочек на шею.
Вспомнил маленькое озерко в лесу, белые, с уходящими в таинственную глубину стеблями цветы одолень-травы. Он бросил в озеро камень и замутил воду, думая, что навсегда покончил с прошлым, но оно цепляется за него — не уйдешь. Станет, пожалуй, сны всякие нагонять и терзать его по ночам.
Медленный, торжественный выехал на улицу, а там уже было полно народу. Прослышали об отъезде.
— Едет! Едет! — кричали.— На службу едет! Дружинником станет. Под великокняжеский стяг люди русские стягиваются.
— Да нешто из простых мужиков делаются гридями? — сомневался желтолицый приземистый смерд.
— А то из кого же? Всегда так было. От века. Ныне стало — боярами рождаются. А по прежним-то временам и князья из мужиков выходили.
— Нишкни! Какое дерзкое слово молвишь!
— Ничто! Ласковый он, князь Володимир.
— Стольнокиевский?
— Он самый. Никем не гнушается. Пальцы в кулаке равняет. Лестницу сверху метет, не то, что прежние...
— Добрый конь, а седок и того лучше!
Мелькнуло знакомое лицо девицы, что воду сливала.
Платок на плечах новый, праздничный, по краю красная хвоя, коса отяжелена косником из дешевого жемчуга, а глаза печальные.
— Расступись! Старцы идут.
К смущенному вконец Илейке пробрались два древних старика — бороды длинные, лбы широкие, как у туров, па поясах выкованные калачиками кресала.
— Люди! — обратился один из них к толпе,—Едет Илейка оборонять Русь-матушку от злых ворогов. Спасибо ему за то!
Старцы низко в пояс поклонились.
— Береги, сын, нашу мужицкую землю! Не обижай бедных, защитою будь вдове и сиротинке!
— Да, да,— подхватили все,— будь нам защитой. Владимиру о боярах скажи. Дескать, погубить вольный русский род хотят. Рабами нас делают, ярмом шею давят. Кровушку пьют! Захребетники! Пусть им змея очи выпьет! До поры до времени! Вот соберемся с духом да так тряхнем, что груши спелые посыплются. Задавили нас поборами, полкади ржи к оброку прибавили. Творят свои неправый суд, какого в жизни не было.
— Не обидь ты птицы перелетной, — успела вставить мать,— тяжко ей в пути.
Зашумел тополь, будто тоже хотел что-то сказать.
— Прощайте,— тихо сказал Илья.
— Сядем! Сядем! На счастливую дорожку!— замахали руками старцы, и все, кто был на улице, уселись в пыль, в сор. Кряхтя, опустились и старцы. Пленка возвышался на коне. Наступила тишина.
— Дай вам бог дожди в толстые вожжи. Уроди бог хлеба: солома в оглоблю, колос в дугу! — ударил каблуками в крутые бока Бура, и тот встал на дыбы, разметав пыль, сделал первый скок,—а по мне — хлеба кран, то и под елью рай...
Все дальше и дальше уносил конь Илейку. Легко становилось на душе. Все дальше и дальше...
Дорога прямоезжая
Пятые сутки лил проливной дождь. С угрюмого неба низвергались потоки ледяной воды, одна гроза сменяла другую, и еще ослепительней сверкали молнии, еще оглушительней гремел гром, будто невесть где, в вышине, шла битва не на жизнь, а на смерть. Все пропиталось влагой: земля, травы, деревья, низко склонившие ветви, самый воздух, душный, парной. Кто-то невидимый, но могучий прикрыл дали темною полою.