Мать с отцом сидели под тонкой, что лучина, березой и обедали - запивали репным квасом куски обветренного хлеба. Два дня уже не были старики дома, отбывали барщину и готовили нал, пашенка их давно поистощилась. Они сидели спиной к Илейке, и он видел мокрую от пота рубаху отца. Здесь начинался пал, скрываясь в лесной чащобе — путанице обуглившихся ветвей, щепы, выкорчеванных пней и дымящихся стволов. Черно, грустно глядел на Илейку пал. Молча сидели под сиротливой березкой родители. Мать собирала крошки в подол, батюшка звучно жевал и двигал кадыком, когда прикладывался к кувшину. Кувшин был старый, с отбитой ручкой.
Боясь зашуметь, Илейка подошел ближе. В траве блеснул топор. Он поднял его и со всего размаху ударил в пень. По самый обух вошло в него широкое, полумесяцем, лезвие. Илейка спрятался за ствол дерева. Отец вскочил, огляделся, повернула голову и мать. Как они обрадуются, увидев его на ногах! Отец не сел. Постояв немного и прислушавшись к тихому говору леса и кукушкиной погудке, он стал искать в траве топор.
— Что за переплутни? — ругнулся.— Куда девалась секира? Уж не стащил ли кто?
— Кому же стащить ее? — отозвалась мать.
— Мало кому, хотя бы лешему... Я за эту секиру годовалую телку возьму.
Мать поднялась, шагнула в чащу.
— Да вот она, в пеньке торчит,— сказала, потуже завязывая платок.
Болью сжалось сердце Илейки. Скоро уж... не видать ему материнского лица. Они расстанутся навеки: нет ему дороги назад, а ведь это то же, что смерть. Родители будут жить здесь, засевать реденьким житом полоску земли, состарятся и отойдут. Дунет ветер покрепче, сорвет два желтых листа. «Для чего все? — задавал себе вопрос Илейка.— Почему я должен уйти от них, ведь я их сын единственный!»
Отец положил па обух топора тяжелую руку.
— Сам и вбил ее,— сказала мать.
— Небось я, — проворчал Иван Тимофеевич, — а как вытащить — не ведаю.
Попробовал выдернуть крепко засевшее лезвие и не смог. С усмешкой взглянул на Порфинью Ивановну.
— Кто ж ее вытащит? Уж не ты ли?
Дальше Илейка сдерживаться не мог, он вышел из-за дерева.
— Я, батюшка.
Сказал и тут же пожалел, потому что ноги у матери подкосились, она побледнела и готова была упасть.
— Илеюшка... Илеюшка...— выдохнула, схватившись за грудь руками.
Илейка поддержал ее:
— Я, матушка. Восстал с твоих постелей... Навсегда восстал.
— Да как же ты? — хлопнул себя по бедрам отец.
— Чего, батюшка?
— Восстал, и пришел, и секиру воткнул...
— Небось не сломал.
— Не о том я. Да как же ты... медведь тебя задери?
— Нишкпи! Нишкни! Поминаешь хозяина, а он завистлив, враз тут окажется,— сквозь слезы предостерегла Порфинья Ивановна.— Неужто встал, болезный мой?
— Да, мать, встал,— глубоко вздохнул Илейка.
— Легко выхватил из пня топор, подал его отцу:
— За дело, батюшка!
— Нет! Не можно тебе, Илеюшка...
— Будет, три года с силами собирался, а ныне время спорое.
Илейка засучил рукава, молодцевато поплевал на ладони, подхватил с земли обгорелый ствол дерева. Бросил на плечо, понес. Мать со страхом смотрела вслед.
— Каков? — крикнул ей Иван Тимофеевич и заморгал глазами.— На печи возрос. Теперь за себя постоит и нас в обиду не даст. А как уж работа закипит!
Илейка тащил из земли огромный пень, черный, изрубленный топором. Пень все еще держался за землю толстыми корнями.
— Погоди, с умом надо! — прикрикнул отец, счастливый тем, что может вот так крикнуть на кого-нибудь. — Я прежде секирой здесь... Как держится за землю! И ты, Илейка, держись за нее.
— За какую землю, батюшка? — приостановившись, поднял голову Илейка.
— А за свою, — отвечал Иван Тимофеевич,— крепко держись.
— Русская земля меня тянет, за нее держаться хочу! — бросил Илейка.
— Земля повсюду русская,— не спеша, как бы соображая что-то, ответил отец.— Вот и наш пал — тоже русская земля. Суховата, соков в ней мало, но прах ее вскормит, и тогда засеем.
— Нет, батюшка,— упрямо повторил Илейка,— не стану крестьянствовать...
— А чего же? — потемнел лицом отец, нахмурил широкие с проседыо брови.
— Ухожу, батюшка,— тихо сказал Илейка и увидел, как вздрогнула мать, хотя она была далеко от них, собирая обгорелые ветки. Распрямилась, прислушалась.
— Куда пойдешь? От своей земли... Чужая сторона горем посеяна.
— Земля повсюду русская,— повторил Илья,— нет мне доли мужицкой... Тянет меня... Киев тянет.
— И что станешь делать? Зарежут тебя на дорогах разбойники, лихие люди, печенеги петлею удавят. Чего тебе там? Только и жизнь начнется у нас. Вся Муромщина нашею будет, распашем ее, заиграют бороздки до край- неба... Любо-дорого поглядеть. Жита вдосталь станет.
Никогда так много не говорил Иван Тимофеевич.
Заколебался Илья — жалко стало родителей, и дом, и эту будущую пашню до самого края небес. Пересилив себя, пошел в другой конец пала. Так и ходили они в разных концах, не то радостные, не то опечаленные, не смея поднять глаз. Только мать иногда украдкой поглядывала на сына.
Прошмыгнула мышь, прилетела и села тонконогая малиновка, покрутила головой, свистнула, залилась маленькой трелькой и улетела. Остался дрожать на березе клейкий листочек.