– Ах, – говорил Ламме, – найти бы уж мне мою жену, мою дорогую жену, мою дорогую, милую, любимую, прелестную, кроткую, верную жену. Ибо знай, сын мой, рогат я не был и вовеки не буду; для этого она была слишком неприступна и спокойна в повадке; она избегала общества других мужчин; если она любила наряды, то это ведь женское естество. Я был её поваром, стряпухой, судомойкой, говорю это прямо, с радостью был бы и дальше тем же. Но я был также её супругом и повелителем.
– Оставим эти разговоры, – сказал Уленшпигель, – слышишь, адмирал кричит: «Поднять якоря!» – и капитаны кричат за ним то же. Надо сниматься.
– Почему ты уходишь так скоро? – сказала Неле Уленшпигелю.
– Идём на корабль, – ответил он.
– Без меня? – сказала она.
– Да, – ответил Уленшпигель.
– А ты не думаешь, что теперь я буду очень беспокоиться о тебе?
– Милая, – сказал Уленшпигель, – у меня шкура железная.
– Ты смеёшься надо мной, – ответила она, – я вижу на тебе твой камзол, он суконный, а не железный: под ним твоё тело, состоящее из костей, мяса, как и моё. Если тебя ранят, кто будет ходить за тобой? Нет, ты умрёшь один среди бойцов! Я иду с тобой.
– О, – сказал он, – если копья, пули, мечи, топоры, молотки, пощадив меня, обрушатся на твоё нежное тело, что буду делать я, негодный, в этом мире без тебя?
– Я хочу быть с тобой, ничего нет опасного, – говорила Неле. – Я спрячусь за деревянным прикрытием, где сидят стрелки.
– Если ты идёшь, я остаюсь. И твоего любезного Уленшпигеля назовут трусом и предателем: лучше послушай мою песенку:
И, напевая, он убежал, не забыв, однако, поцеловать трепещущие губы и милые глазки Неле, которая дрожала от лихорадки, смеялась, плакала, – всё вместе.
Гёзы в Антверпене; они захватили все суда Альбы вплоть до стоявших в порту. Войдя в город среди бела дня, они освобождают пленных и берут других, чтобы получить за них выкуп. Они хватают горожан и без разговоров, под страхом смертной казни, принуждают некоторых следовать за ними.
– Сын адмирала задержан у каноника, – сказал Уленшпигель Ламме, – надо освободить его.
Войдя в дом каноника, они нашли здесь этого сына, разыскиваемого ими, в обществе толстопузого монаха, который яростно увещевал его, стараясь возвратить в лоно матери нашей, святой римско-католической церкви. Но молодой человек никак не хотел и ушёл вместе с Уленшпигелем. Тем временем Ламме, схватив монаха за капюшон, гнал его перед собой по улицам Антверпена, приговаривая:
– Сто флоринов – вот цена за твой выкуп. Подбирай ноги и марш вперёд. Живей, живей! Что у тебя, свинец, что ли, в сандалиях. Вперёд, кусок сала, мешок жратвы, суповое брюхо, пошевеливайся.
– Я ведь иду, господин гёз, я иду, но, с разрешения вашего почтенного аркебуза, позвольте сказать: вы такой же толстый, грузный, пузатый человек, как и я.
– Что? – закричал Ламме, толкая его. – Как ты смеешь, гнусная монашеская образина, сравнивать твой тунеядский, лентяйский, бесполезный монастырский жир с жиром фламандца, честно накопленным в трудах, испытаниях и сражениях. Беги, или я тебя пришпорю носком, как собаку.
Но монах не мог бежать и задыхался, да и Ламме тоже. И так они добрались до корабля.
XXI
Взяв Раммекенс, Гертруйденбург, Алькмаар, гёзы возвратились во Флиссинген. Выздоровевшая Неле ожидала Уленшпигеля в порту.
– Тиль, – говорила она, увидев его, – Тиль, дорогой мой, ты не ранен?
В ответ Уленшпигель запел:
– Ох, – стонал Ламме, волоча ногу, – пули, гранаты, пушечные ядра дождём сыплются вокруг него, а он чувствует только ветер. Ты, видно, дух, Уленшпигель; и ты, Неле, тоже, ибо, как на вас посмотришь, вы всегда такие юные и лёгкие.
– Почему ты волочишь ногу? – спросила Неле.
– А потому, что я не дух и никогда не буду духом, – вот и получил топором в бедро… ах, какие белые и полные бёдра были у моей жены! Смотри, кровь льётся. Ох, горе! Почему некому здесь ухаживать за мной?
– На что тебе жена, изменившая обету? – сказала, рассердившись, Неле.
– Не говори дурно о ней, – сказал Ламме.
– На, вот тебе бальзам, – сказала Неле, – я берегла его для Уленшпигеля: приложи к ране.
Перевязав свою рану, Ламме повеселел, так как от бальзама исчезла мучительная боль; и они поднялись втроём на корабль.