...Потом он стал требовать, чтобы я предстала пред ним нагая, дабы моё грешное тело приняло самое лёгкое наказание за мои пороки. Однажды он заставил меня раздеться; когда рубаха упала с меня, я лишилась сознания; он привёл меня в чувство нюхательными солями. «На этот раз довольно, дочь моя, — сказал он, — через два дня придёшь и принесёшь розгу»... Это длилось долго, но никогда... клянусь богом и всеми святыми... муж мой... пойми меня... взгляни на меня... посмотри, лгу ли я: я осталась чистой и верной тебе... я люблю тебя...
— Бедное нежное тельце, — сказал Ламме. — О, позорное пятно на твоём брачном наряде.
— Ламме, — сказала она, — он говорил от имени господа и святой матери нашей, католической церкви: могла ли я ослушаться его? Я любила тебя всегда, но под страшными клятвами принесла пресвятой деве обет не отдаваться тебе. Но я была слаба всё-таки, слаба к тебе. Помнишь гостиницу в Брюгге? Я была у Калле, ты проехал мимо на осле вместе с Уленшпигелем. Я пошла за тобой следом; у меня были деньги, я ничего на себя не тратила; я увидела, что ты голоден; моё сердце потянулось к тебе, я почувствовала жалость и любовь.
— Где он теперь? — спросил Уленшпигель.
Каллекен ответила:
— После следствия, произведённого по приказу магистрата, и преследований со стороны злых людей, брат Адриансен вынужден был оставить Брюгге и нашёл пристанище в Антверпене. Мне говорили на корабле, что мой муж взял его в плен.
— Что? — закричал Ламме. — Монах, которого я откармливаю, это...
— Да, — ответила Каллекен, закрывая лицо руками.
— Топор! Топор! — кричал Ламме. — Убью его, с торгов продам на сало этого похотливого козла. Скорее назад на корабль. Шлюпку! Где шлюпка?
— Это гнусная жестокость — убивать или ранить пленника, — сказала Неле.
— Ты так зло на меня смотришь; не позволишь? — сказал он.
— Да, не позволю, — сказала Неле.
— Хорошо. Я не причиню ему никакого зла; мне только выпустить его из клетки. Шлюпка! Где шлюпка?
Они спустились в шлюпку. Ламме поспешно грёб и в то же время плакал.
— Ты удручён, муж мой! — сказала Каллекен.
— Нет, я весел: ты, конечно, меня никогда уж не покинешь?
— Никогда, — ответила она.
— Ты говоришь, что осталась чиста и верна мне; но, радость моя, дорогая Каллекен, я жил только мыслью найти тебя, и вот, из-за этого монаха, во всех наших радостях отныне будет яд, яд ревности... В минуту грусти или даже утомления я непременно буду видеть, как ты, обнажённая, подставляешь своё тело этому гнусному бичеванию. Весна нашей любви была моя, но лето досталось ему; осень будет пасмурная, скоро за ней придёт зима и похоронит мою верную любовь.
— Ты плачешь? — спросила она.
— Да, — ответил он, — оттого, что прошлое не вернётся.
Но Неле сказала:
— Если Каллекен была верна, ей следовало бы теперь уйти от тебя за твои злые слова.
— Он не знает, как я его люблю, — сказала Каллекен.
— Правда! — вскричал Ламме. — Так приди ко мне, красавица, приди, жена моя, — и нет уж ни пасмурной осени, ни зимы-могильщика.
Он видимо повеселел, и так они вернулись на корабль.
Получив у Уленшпигеля ключи от клетки, Ламме отпер её. Он хотел вытащить монаха за ухо на палубу, но не смог; он попытался заставить его пролезть боком, но тоже не смог.
— Придётся всё сломать, — сказал он, — разжирел каплун.
Монах вышел, вращая отупевшими глазами и держа руки на животе, и тут же упал на свой зад, так как большая волна качнула корабль.
— Что, будешь называть меня «толстопузый»? — сказал Ламме. — Вот ты толще меня. Кто кормил тебя по семь раз в день? Я. Отчего это, крикун, ты стал теперь тише и мягче к бедным гёзам? Если ты посидишь ещё год в клетке, то уж не выйдешь отсюда; при каждом движении твои щёки дрожат, как свиной студень; ты уж не кричишь, скоро и сопеть перестанешь.
— Молчи, толстопузый, — ответил монах.
— Толстопузый! — закричал Ламме, придя в ярость. — Я Ламме Гудзак, то есть Ламме — мешок добра, а ты — мешок жиру, мешок сала, мешок лжи, мешок обжорства, мешок похоти. У тебя на четыре пальца сала под кожей, даже глаз не видно. Уленшпигель и я, мы вместе могли бы расположиться под соборными сводами твоего пуза. Ты назвал меня толстопузым. Хочешь зеркало, — взглянуть на твое толстопузие? Это я тебя выкормил, монумент из мяса и костей. Я поклялся, что ты жиром будешь плевать, жиром потеть и оставлять за собой жирные пятна, точно сальная свечка, тающая на солнце. Говорят, удар приходит с седьмым подбородком; у тебя уже шесть с половиной.
И он обратился к гёзам:
— Смотрите на этого сладострастника! Это брат Корнелис Адриансен-Ахтыдряньсен из Брюгге; он проповедывал здесь новомодную стыдливость. Его сало — его кара: его сало — моё создание. Слушайте же вы, солдаты и матросы, я ухожу от вас, от тебя, Уленшпигель, и от тебя, Неле, я поселюсь во Флиссингене, где у меня есть имущество, и буду жить там с моей бедной, вновь обретённой женой. Вы когда-то поклялись мне, что исполните всё, чего я от вас потребую.
— Слово гёзов, — ответили они.