– Пузан! – в сердцах повторил Ламме. – Я Ламме Гудзак, а ты отец Дикзак, Фетзак, Лейгензак, Слоккензак, Вульпзак, толстый мешок, мешок жира, мешок лжи, мешок обжорства, мешок распутства. У тебя слой жира в четыре пальца толщиной, у тебя глаз не видно – совсем заплыли, мы с Уленшпигелем вдвоем свободно могли бы поместиться в соборе твоего пуза! Ты зовешь меня пузаном, а хочешь поглядеть в зеркало на свое толстобрюшество? Ведь это я тебя так раскормил, монумент из мяса и костей! Я поклялся, что ты салом будешь блевать, салом потеть и оставлять за собой жирные пятна, будто сальная свечка, тающая на солнце. Говорят, будто паралич приходит вместе с седьмым подбородком, а у тебя уже шесть с половиной. – Затем он обратился к Гёзам: – Посмотрите на этого потаскуна! Это отец Корнелис Адриансен Дряньсен из Брюгге. Там он изобрел самоновейший вид стыдливости. Его жир – это его наказание. Его жир – это дело моих рук. Слушайте все, моряки и солдаты! Я ухожу от вас, ухожу от тебя, Уленшпигель, ухожу и от тебя, маленькая Неле, отправлюсь во Флиссинген – там у меня есть имущество – и заживу с моей милой вновь обретенной женой. Вы когда-то поклялись мне, что исполните любую мою просьбу...
– Гёзы свое слово держат, – объявили все.
– Так вот, – продолжал Ламме, – взгляните на этого блудника отца Адриансена Дряньсена из Брюгге. Я поклялся, что он издохнет от толщины, как свинья. Смастерите ему клетку пошире, впихивайте в него насильно не семь, а двенадцать блюд в день, давайте ему пищу жирную и сладкую. Теперь он бык – превратите его в слона, тогда в клетке свободного местечка не останется.
– Мы его откормим, – обещали гёзы.
– А теперь, – обратясь к монаху, продолжал Ламме, – я и с тобой, подлец, хочу попрощаться. Вместо того чтобы повесить, я тебя кормил по-монастырски, – желаю тебе дальнейшего ожирения и паралича. – И, обняв Каллекен, добавил: – Смотри, хрюкай и мычи от злости – я ее увожу, больше уж ты ее не посечешь.
Монах озлился.
– Так ты, плотоядная баба, возляжешь с ним на ложе любострастия? – обратясь к Каллекен, вскричал он. – Да, да, бесчувственная, ты бросаешь мученика, страдающего за веру Христову, который учил тебя благоговейному, сладостному, блаженному послушанию. Так будь же ты проклята! Пусть ни один священник не отпустит тебе грехи; пусть земля горит под твоими ногами; пусть сахар покажется тебе солью, говядина – дохлой собакой, хлеб – золою, солнце – льдиной, а снег – адским огнем. Да будут прокляты плоды твоего чрева! Пусть твои дети родятся уродами! Пусть у них будет обезьянье тело и свиное рыло – еще толще, чем их живот. Пусть мытарства, слезы и стенания будут твоим уделом как в этом мире, так и в ином – в уготованном тебе аду, в серном и смоляном аду, где горят в огне такие потаскушки, как ты. Ты отвергла отеческую мою любовь. Будь же ты трижды проклята Пресвятою Троицею и семижды проклята светильниками ковчега! Пусть же исповедь будет для тебя мукой, причастие – смертельным ядом, пусть каждая каменная плита в храме Божьем поднимется, расплющит тебя и молвит: «Сия есть блудница окаянная, на вечную муку осужденная»!
А Ламме запрыгал от восторга.
– Она мне не изменила! – приговаривал он. – Монах сам сказал. Да здравствует Каллекен!
Но Каллекен, рыдая и дрожа всем телом, умоляла Ламме:
– Супруг мой, сними с меня, сними с меня проклятие! Я вижу ад! Сними с меня проклятие!
– Сними с нее проклятие, – обратясь к монаху, сказал Ламме.
– Не сниму, пузан, – объявил монах.
Но Каллекен, помертвев, опустилась перед отцом Адриансеном на колени, сложила руки и устремила на него молящий взор.
А Ламме не отставал от монаха:
– Сними проклятие, иначе тебя повесят; если же веревка оборвется от тяжести, тебя повесят вторично и будут вешать, покуда не издохнешь.
– И первично, и вторично повесим, – объявили гёзы.
– Что ж, – обратясь к Каллекен, заговорил монах, – иди, распутная, иди со своим пузаном, иди! Я снимаю с тебя проклятие, но Господь и все святые его будут зорко следить за тобой. Иди со своим пузаном, иди!
И тут он, обливаясь потом и отдуваясь, умолк.
– Его разносит, его разносит! – вскричал Ламме. – Вот он, шестой подбородок! Седьмой – это уже удар! Ну а теперь, – обратился он к гёзам, – прощай, Уленшпигель, прощайте, все мои добрые друзья, прощай и ты, Неле, прощай, священная борьба за свободу! Я свое дело сделал.
Тут он со всеми расцеловался и сказал своей жене Каллекен:
– Пойдем! Настала пора любви законной.
По воде заскользила лодочка, унося Ламме и его горячо любимую жену, а матросы, юнги и солдаты махали шляпами и кричали:
– Прощай, брат! Прощай, Ламме! Прощай, друг и брат!
А Неле, стряхивая слезу, повисшую на реснице у Уленшпигеля, спросила:
– Тебе грустно, любимый мой?
– Хороший он малый, – отвечал Уленшпигель.
– Войне конца не предвидится, – сказала Неле. – Неужто нам суждено всю жизнь видеть слезы и кровь?
– Будем искать Семерых, – отвечал Уленшпигель. – Час освобождения не за горами.