— Ишь ты! Вот и те разбойники, что в Шафлярах мужика убили, тоже так — вымазали люди веревки от колоколов кровью убитого и стали звонить; куда звон доносился, там разбойники никак не могли с места сойти: словно в заколдованном кругу. На Горычковой где-то их поймали: кружились они по долине, как заколдованные.
— Да, это бывает! Разное бывает. Когда в Тихом умер старый Адам Явольчик, который волов воровал, так его гроб четырьмя волами с места сдвинуть не могли. Мужикам самим пришлось выносить.
— Да ведь он весь век свой только и делал, что волов крал, — ну, и не хотели они его везти после смерти.
— Скажу я тебе, Франек, бывают на свете чудеса, ой, бывают! Спаси бог!
— Да, бывают.
— Нет человеку на земле счастья. Оттого, что его напоследок уже бог сотворил. И все дурное, что на свет родилось, его задевало, потому что он последний в ряду.
Некоторое время они шагали молча. Потом Кшись сказал:
— Холодная ночь. Чую. Повылезли из меня нитки. Не такой уже я прочный, как раньше. Человек к старости расползается, как полотно.
Мардула поглядел на него и сказал:
— Вёдро будет.
— Будет. Потому что месяц рожками книзу. А когда он рожками кверху — это к дождю. Вот уж я и запыхался, в груди у меня теперь часто спирает. Плясать еще могу, как ветер, а все же не тот я стал. И зиму я раньше легче переносил. А знаешь, как я от ломоты вылечился? Набрал листьев крапивы, ясеня, божьего дерева, богородицыной травы да можжевельника с ягодами, — надо, чтобы пять разных сортов было, — да и заварил себе питье. С третьего раза полегчало. Только тем и спасся. Очень у меня одну ногу ломило… Ну, вот мы к концу оврага подошли! Теперь близко ручьи.
— Батюшки! — вдруг закричал Мардула. — А ведь я в ваших портках!
— Ну, не беда! Отдашь мне другие.
— Это-то ничего! Да мужики станут смеяться, что не по мне портки…
Кшись немного подумал и сказал:
— Иисус сказал, что не место красит человека, а человек место. Так же и не портки красят мужика. Ничего не поделаешь!
— Эх, бывают такие люди, что счастье им само в руки лезет, — задумчиво сказал Мардула.
— Еще бы! — сказал Кшись. — Да ты не горюй! А знаешь, говорила мне старая Магерка, что Топориху бабы в лес вынесли.
— Да ну?
— Верно. Все мне припоминается, как старик Гурий, когда сын его колотил да по избе таскал, чтобы вон вышвырнуть, сказал: «Стой, сынок, ведь и я своего отца дальше порога не вытаскивал…»
Впереди еще был долгий путь, и Кшись принялся рассказывать Мардуле историю о хорьке, который был величиной с лошадь. Ибо он был того мнения, что лучше говорить о пустяках, чем не говорить ничего.
Как одержимая, бродила Марина вокруг корчмы в Заборне. Все обиды, которые перенесла она от Сенявского, все злодеяния, за которые она его ненавидела, растаяли в его объятиях, как воск на огне. Она забыла деда Топора, забыла разгром отряда Собека, забыла Костку, забыла себя самое и удар золоченой булавой в Чорштыне, забыла все, что рассказывали о Сенявском. Она изведала любовных наслаждений свыше меры и теряла рассудок. Ей были памятны только две вещи: что два года назад они тайком встречались на полянах в лесу, целовались, и Сенявский казался ей тогда золотым, сказочным ангелом, и что в Грубом есть у нее соперница, Беата Гербурт. То, о чем ома мечтала два года, исполнилось: она отдалась Сенявскому вся, душою и телом.
— Зачем я пришла сюда? — спрашивала она себя иногда и вспоминала с трудом, что хотела помешать Сенявскому идти на Грубое. Но, куда бы он ни направился, она хотела всюду идти за ним, хотя бы ей пришлось ползти на ним на коленях.
А когда она думала о Беате, зубы ее сжимались, и тогда Сенявский испытывал на себе ее бешеную страсть, которая давала больше мучений, чем счастья. Острые белые зубы Марины ранили его тело, высасывали его кровь, а сильные руки, казалось, хотели изломать ему кости.
Был осенний вечер. Марина ходила по двору вокруг корчмы, слушая, как шумят липы, и глядя во мглу, застилавшую долину между торами. Ни луны, ни звезд не было на небе. Сквозь закрытые ставни корчмы пробивался свет; там Сенявский сидел, запершись, в комнате, обитой коврами и камкой, и писал стихи.
Ей было грустно. Уже наступала ночь, ночь счастья. Марина подходила к окну и прикладывала ухо к ставне: перо Сенявского все скрипело.
Она села на камень, зажав руки между колен, и задумалась. Но мысли разбегались. Она любила. И не было в ней ни борьбы, ни сопротивления. Любовь, как разъяренный бык, повалила и разметала все изгороди и преграды.
Когда она подъезжала сюда, в сердце ее змеи шипели среди лилий. Теперь сердце ее было только пламенем.
Вдруг распахнулась деревянная ставня, из-за решетки окна послышался легкий свист сквозь зубы и вопрос вполголоса:
— Марысь?
— Я здесь, — быстро ответила она.
— Иди сюда! — сказал Сенявский.