Старый Саблик, спрятав гусли в рукав чухи, то и дело небольшою своей чупагой на длинном древке рубил по голове то драгуна, то бегущего мимо слугу, а Кшись стоял в стороне, за плетнем, со скрипкой за пазухой и чупагой в руке, и любовался. Дивился он дерущемуся поблизости Яносику: не человек — дьявол. Яносик дрался без всякого оружия: он колотил врагов человеком. Ухватив за живот и горло драгуна, колошматил он людей Сенявского то его ногами, то головой, как снопом. Сенявцы падали от каждого взмаха этим трупом, у которого мозг брызнул из черепа, разбитого о чей-то шлем.
«Господи Иисусе Христе, — думал в восторге Кшись, — Молотит человеком, как цепом!»
Битва продолжалась недолго. В зареве горящей корчмы Яносик торжествовал победу.
— Соберите тех, кто цел! — крикнул он горцам.
Из пятидесяти людей Сенявского убитых и тяжело раненных было более двадцати; остальные сдавались, бросая оружие.
— Построить всех тех, кто может идти! — приказал Яносик. — Кто в беспамятстве, отлить водой!
Большинство оглушенных ударами, но здоровых или легко раненных, были свалены Яносиком. Их начали сгонять вместе, и почти все поднялись с земли.
— Ребята! — крикнул Яносик сенявцам. — Уходите домой да захватите и своего пана! Расскажите всем, что я двинулся с Татр, — я, Яносик Нендза Литмановский, разбойничий гетман из Троника, что в Полянах!
Потом он обратился к стоявшему рядом Моцарному:
— Знаешь теперь, почему я колотил мужиком, а не чупагой? Вот вы других всех перебили, а эти пойдут и будут рассказывать про меня! Ну, какой еще разбойничий атаман такую славу себе завоюет, как я?
Кто шел в поход с Яносиком, тот разделял эту славу.
Ибо был то поход беспримерный.
По всей Малой Польше пронеслось имя Яносика Литмановского, и все Подгорье трепетало при его имени. Сойдя с гор, он, как дьявол, мстил шляхте, которая безумствовала, карая мужиков за восстание Костки.
Яносик хотел, чтобы люди говорили: «Нашла коса на камень», — и с лихвой отплачивал панам за жестокую расправу с народом. Усадьбы и амбары шляхты пылали повсюду, и поутру после нападения на их местах находили только пожарища да трупы шляхтичей. Бывали ночные атаки, бывали и битвы лицом к лицу, врукопашную.
Мужики уже поднимали опущенные в отчаянии головы, а имя Яносика повторяли, как имя святого.
Как орел, налетал Собек на шляхетских гайдуков, королевских кирасиров и солдат; как орлица, кидалась на них и Марина. И в то время как подле них то и дело кто-нибудь из горцев падал от меча, сабли или пули, — этих двоих смерть не касалась. Они дрались рядом, но не говорили друг с другом.
Весело, смело и гордо бился Яносик. На привалах при нем всегда был Саблик с песнями, гуслями и рассказами, Кшись со скрипкою, а Гадея, Матея и Моцарный были неизменными его спутниками, как ветры, раздувающие пламя. Были с ними и брат и сестра Топоры из Грубого, не говорившие друг с другом ни слова, был и Франек-Мардула.
Мардула старался заслужить похвалу Яносика, дрался, как дьявол, а крал, как лиса, куница и ястреб, соединившиеся в шкуре волка.
И все было хорошо, покуда он ходил в Кшисевых штанах.
Но люди над ним смеялись оттого, что штаны были узки и коротки, да и Кшись, изодрав свои старые, требовал обратно одолженные ему, более новые. И Мардула решил обзавестись собственными. Отдать шить было некогда; не оставалось ничего больше, как украсть.
Так Мардула надумал, так и решил. Но он был разборчив, да и не пристало ему, первосортному вору и первейшему щеголю, украсть что попало и ходить в чем попало, — вот он и отправился за штанами, отделившись от шайки, к самому богатому солтысу — под Кальварию. Но там дело не вышло: Мардулу поймали, вздули и передали проходившим мимо солдатам пана Жешовского, как заподозренного в принадлежности к свирепствующей неподалеку банде Яносика; хотя Мардула отрицал это, его отдали солдатам, чтобы они доставили его в Краков. Но пан Жешовский любил держать узников у себя и велел бросить Мардулу в подземелье своего замка.
Горестно и уныло текли там его дни и ночи.
От одного сторожа, человека доброго, узнавал он время от времени, что Яносик Нендза Литмановский появлялся то здесь, то там, жег усадьбы, вешал, убивал либо за тридевять земель прогонял шляхтича, — и тогда невыразимая грусть сжимала сердце Мардулы при мысли, сколько, должно быть, добра награблено или можно было награбить.
В тоске и печали проходили дни и ночи Мардулы. Он и сам не знал, сколько времени уже не видел света божьего. Сидел, свесив руки между колен, либо сквозь решетчатое оконце подземелья поглядывал на клочок неба.
А так как он был поэт, то стал сочинять стихи. Казня себя иронией, сложил он такую песенку:
(Значит, боится разбойничек, что лес поредеет.)
(Значит, могут поймать его в поредевшем лесу.)