Допросы — день и ночь. В первую неделю спать не давали ни секунды. Засыпал прямо стоя, иногда даже падал. Кстати, у моего следователя в кабинете висел портрет Гитлера. А сам он был поклонником Эрнста Кальтенбруннера (начальник Главного управления имперской безопасности. —
— Вас пытали?
— Ну а как же? Совершенно естественно — куда от этого денешься? Через неделю вдруг решили дать мне выспаться. Но камера, где я должен был спать, всю неделю наполнялась звуками человеческих голосов. Как будто кого-то пытали рядом со мной. Люди орали, скрежетали зубами, плакали, словно их избивали прямо рядом.
Однажды привели на допрос. Сидят два человека. Один из ведомства по охране конституции Западной Германии, другой из службы разведки — БНД.
— Допрашивали на немецком или на английском?
— На английском. Помню, открыли чемодан. Достали мой радиоприемник, такой в любом магазине можно было купить. Но сразу радостные возгласы — а! Вынули блокнот, в котором были копировальные листы. Но я же не сказал ничего, они должны были проверить и, кстати говоря, давленку (следы от записей. —
После этого я не стал говорить, что я не верблюд: да, я советский офицер, советский разведчик. И всё. Больше я ни черта не сказал за два года, что бы они там со мной ни делали. Это, между прочим, установлено и нашими спецслужбами абсолютно точно.
Месяц меня продержали в этом ужасе. А о пытках я вам расскажу без записи.
Полгода в камере смертников
— Через месяц меня перевели в центральную тюрьму в Претории. Посадили в камеру смертников. Было там несколько отсеков, так называемого звездного типа. И в каждом — по 13 камер. Но в том отсеке, куда меня поместили, оказался я совершенно один. Другие камеры — все пустые.
А рядом — виселица. По пятницам в пять утра там проходили казни. Меня специально водили посмотреть, как это делается. Виселица находилась на втором этаже. В тюрьме, я сначала не поверил, тоже был апартеид: тюрьма для черных, тюрьма для белых. Только вешали и тех и других вместе. Но и то делали различие. На последний завтрак перед казнью черному давали половину зажаренного цыпленка, белому — целого. Через двадцать минут они будут висеть рядышком на веревках, а пока белому дано посмотреть на черного с высокомерием: ты получишь всего половинку, а мне отвалили целого. Вот такая хреновина.
Казнили на втором этаже, потом люк опускался, казненный падал как в бездну. При казни присутствовал священник. А внизу стоял величайший мерзавец доктор Мальхеба. Он делал последний укол в сердце повешенному, чтобы человек умер окончательно. Потом его выносили. Однажды этот доктор осматривал и меня.
Самым страшным для меня было то, что Центр не знал, где я. Оказывается, они еще три месяца посылали мне радиограммы. Исчез, пропал.
Шесть месяцев провел я в камере смертников. А тут — параша. Кровать и стол. Стула не было. В тюрьме полиции безопасности в камере был туалет. Комната — три шага на четыре. На стенах нацарапаны гвоздем слова прощания тех, кто там сидел и кого уже повесили до меня. Много чего было написано, и я читал все это предсмертное творчество. Никаких прогулок, никаких газет, радио — заточение настоящее. Все два года я вообще не знал, что творится в мире.
Единственное, что мне приносили — еду. Завтрак — в 5.30 утра: кружка жидкости, напоминавшая то ли кофе, то ли чай, а чаще вода, в которой мыли посуду, два куска хлеба и миска каши. Обед — в 11 часов; ужин — в три часа дня. В общей сложности четыре куска хлеба, кусочек маргарина, джема и тарелка супа. Ели в три, а свет отключали только в десять вечера, вот что самое хреновое: ждать с трех до десяти ночи было будь здоров. К этому времени от голода у меня аж видения начинались. Вспоминал все время почему-то не об икре с семгой, а про отварную картошечку с паром, про помидорчики, огурчики. Помню, когда освобождали и взвесили, во мне оказалось 59 килограммов или 58. А когда я попал — под 90, как сейчас. И так шесть месяцев.
— На допросы уже не водили?
— Иногда водили.
— А в чем они обвиняли конкретно?