Пошел сильный дождь. Сквозь тяжелую деревянную решетку в яму хлынули потоки воды. Олаф встал и прислонился к стене. Вода была холодной, весенней. В колодец с писком падали мыши-полевки и тонули, пальцы иногда ощущали в воде их тельца. Одна упала ему на плечо, побежала, пища. Он поймал ее, зажал в кулаке. Страшно хотелось есть, но все же не настолько, чтобы победить в себе отвращение, и он выпустил этот мокрый комочек, бьющийся в безумном желании продолжать жизнь. Если дождь будет идти неделю, месяц, год — вспыхнула сумасшедшая мысль — то яма наполнится, и он всплывет с водой, поднимется к самой решетке и попытается ее взломать!
Он уже очень ослабел. Раньше ему бросали хотя бы кусок хлеба и спускали бадью с водой, но вот уже несколько дней не приносили и этого. Голова сильно кружилась, и от этого ему легче было представить себя где-то еще — не здесь, не в этой яме.
Он встал и ощупал земляные стены. Они были на том же месте, не придвинулись. Забыть о них… Море. Ветер. Парус. Драккар… Что они сделали с драккаром Рюрика? А Ингвар — что они сделали с ним? Где вся дружина? Он крикнул и испугался — так страшно, безнадежно и оглушительно забился, запульсировал в тесном колодце его крик.
И вдруг услышал ответ. Это был голос Ингвара!
Олаф вскочил и — показалось ему — наполнил колодец криком до самой решетки. И закричал на норе: «Ингвар, я здесь!» Шум ливня — всё, что было ему ответом. Но через некоторое время он услышал: Ингвар смеялся. Его голос шел как будто из самой земляной глубины и был до неузнаваемости веселым. Он пел залихватскую, знакомую всем песню, полную славянских ругательств, — о том, что лучше: девки или пьяный мед?
Дикая радость придала Олафу сил. Ингвар — здесь, и он жив, он не пал духом! И Олаф стал подпевать ему дрожащим от радости голосом: «Ингвар, я здесь! С чего ты это так весел, старый черт?» Но тот не отвечал, а сам продолжал петь. Потом он запел другую песню — протяжную северную песню гребца-викинга. А потом — еще одну. И радость Олафа сменилась недоумением, потом тревогой, а потом — нежеланием принимать! Олаф кричал и кричал: «Ингвар!» Кричал, пока совершенно не сорвал голос и из его рта не стало вылетать только бессильное сипение: «Ингвар… Ингвар… Ингвар…» И тогда стекавшие по лицу капли дождя стали солеными.
А рядом, в таком же колодце, обезумевшиий Ингвар пел и пел свои страшные песни. Постепенно его пение становилось отрывистее и слабее, и наконец его голос совсем умолк.
На следующую ночь Олаф услышал сверху тихий посвист. Он открыл глаза и поднял голову.
— Эй, варяг, селедочник, ты жив?.. Веревку держать можешь?
Прошло много дней. Становилось все жарче, и комары докучали меньше. К тому же у Гориславы было полно какой-то чудодейственной травы, дым от которой хорошо отгонял гнус и в самые сырые вечера. Плечо у Рюрика уже почти не болело даже после целого дня упражнений с тяжелым мечом Гостомысла. Не далее полета стрелы от хижины нашелся родник, питавший неглубокое лесное озеро с прозрачной водой, темной от осыпавшейся в него хвои. Рюрик настолько окреп, что мог теперь переплывать это «хвойное» озеро. Вода, становившаяся все теплее, ласкала крепкие мышцы его огромного поджарого тела, и серебристыми стрелками разлетались в ней небольшие рыбешки.
С каждым днем эта новая для него земля завораживала его все больше, и ему казалось, что Рустринген, Дорестад остались в какой-то прошлой жизни. Он смастерил себе лук и острогу, и у них не было недостатка в свежей рыбе и дичи. А Волк привязался к нему и отлично брал кабаний след.
Только вот старая Горислава уже не ходила в город — она заболела в своей пещере и надрывно кашляла, лечась какими-то настойками и пахучими дымами. Милена носила ей воду и жареное мясо, но та почти ничего не ела. Последняя новость, которую она принесла из Невгорода, была о расправе Вадима над волхвами. И о том, что начали хватать людей за гневные об этом разговоры и что в городе все больше ненависти к новому князю.
Рюрик делил хижину с Миленой и по ночам уже давно изнемогал от желания. Но что-то мешало ему просто наброситься на нее — даже притом, что отказывать ему из-за безвыходности своего положения она бы, наверное, не стала. Ему почему-то важно было, чтобы она сама предложила ему себя. Но Милена держалась отстраненно. А ведь он чувствовал ее страстность, он видел, как напрягались под платьем ее соски, когда он невзначай дотрагивался до нее, он видел, как она украдкой смотрела на его тело, когда он раздевался у озера. Это мучило его ужасно. Но сильнее он боялся того, что Милена может взять над ним власти больше, чем он обычно давал над собою женщинам. И еще одно чувство было новым: он боялся своей готовности дать ей эту власть. Борясь с этим, он был с нею намеренно груб, насмешлив. Она спокойно все сносила, готовила пищу, чинила их немудреную одежду. И ни разу явно не показала свой интерес к нему как к мужчине.