Под конец я остановился перед памятником, воздвигнутым в память поколения людей, умерших без погребения. Это каменная наклонная плита, на которой начертано несколько слов. Могила без погребенных. Надгробный камень вместо множества могил, множества погребенных. Я зажег последнюю свечу. К моему удивлению, она вспыхнула сразу. Ее пламя рванулось ввысь, ввысь, словно должно было подняться к седьмому небу, и дальше, к десятой сфере, и дальше, к самому небесному трону, все дальше, все выше.
Старый еврей появился откуда-то и стал со мной рядом. Не поздоровавшись, не обратившись ко мне, он вынул из кармана
Последняя свеча горела долго. Иногда я говорю себе, что она все еще горит.
Другого еврея я встретил около сефардской синагоги, куда несколько десятков верующих еще приходят по субботам и на праздники.
Одного вида этого бородатого человека в хасидской одежде было достаточно, чтобы меня растрогать. Он принадлежал к другому миру, к давно миновавшей эпохе. Морщинистое, сияющее добротой лицо, взгляд, излучающий тепло и печаль, чуть шевелящиеся, искусанные губы. Словом, еврей прежнего времени, еврей, которого не изменили никакие потрясения. Я обратился к нему на идише, он изумился, пожал мне руку и долго удерживал ее в своей. Невыразимая, невыраженная радость.
— Не решился уехать, — сказал он, улыбаясь. — Не мог же я вдруг оставить еврейскую общину без шойхета.
Он не знал, какую боль причиняют мне его слова. Пятьдесят семей — община! Подумать только, что когда-то эта община была неисчерпаемым родником жизни, богатства и мудрости...
Не знаю, правдива ли легенда о тридцати шести праведниках, не знаю, насчитывает ли наш век тридцать шесть
Через двадцать четыре часа после моего приезда в городок мне уже не терпелось его покинуть. Рассвет и сумерки: этого достаточно. Я уже раскаивался. Не следовало мне возвращаться, не следовало искать развязки для истории, которая никакой развязки не имеет. Из четырех мудрецов, проникших в виноградник, о которых рассказывает Талмуд, только одному удалось уйти невредимым; но и он больше не осмелился туда вернуться.
Машина меня ожидала, шофер был в нетерпении.
— Поехали отсюда?
Да, поехали. Я сделал знак, что готов. От усталости, что ли, мне было трудно поднять чемодан, положить его на переднее сиденье, пролезть на свое место позади. Каждое движение требовало мучительного усилия. Какая-то часть меня хотела остаться.
— Поехали?
Да, мы уезжаем. Он включил зажигание, машина тронулась.
— Не так быстро, — сказал я тихонько.
Я хотел увидеть побольше. Вот девочка цепляется за руку матери. Парочка о чем-то спорит перед витриной. Полицейский стоит на посту перед зданием суда. Прохожие, которые не видели, что я приехал, и не видят, что я уезжаю.
Да, я уезжаю. И на этот раз навсегда. Возвращение невозможно. Вот главная улица, кино, кондитерская, гостиница, женский лицей. И последний упрек себе: я приехал сделать что-то, но и сейчас не знаю, что. Последний взгляд в сторону моей улицы: колокольня, новое здание школы и дальше, на пересечении двух улиц — дом, мой дом. Слезы льются сами собой. Страшная уверенность: я больше его не увижу.
Давно уже Сигет потонул за горизонтом, а голова моя все еще была повернута к нему. Потом я понял, что больше ничего ему не должен. Разрыв. Это окончательный разрыв.
Потому что городок, когда-то бывший моим, не существовал никогда.
НАША ОБЩАЯ ВИНА
Процесс Эйхмана в Иерусалиме был "историческим”, поскольку там судили не только человека за его преступления и падение, и даже не систему, а попытались осветить и понять целую эпоху, где царили слепые воли и их осуществления и которая поэтому ускользает от человеческого понимания.
Как все-таки оказался "возможен” феномен Эйхмана?