— Да, меня интересуют подобные вещи, — тихо пояснил он и продолжал громко и быстро: — Я точно не знаю, когда это началось. Наверное, уже давно. Но, пожалуй, я не сознавал этого. Ведь так теперь принято говорить, верно? Вероятно, все началось, когда застрелился старший курсант Цурлинден. Мне не очень приятно, Бертрам, напоминать об этом, но я действительно думаю, что все началось именно тогда. Ведь первым вошел в его комнату я. Никогда прежде я не видел его таким живым и красивым. Кстати, потом я прочел его дневник. Цурлинден был поэтом. Ну, да я не о том. Во всяком случае, с этого все началось, с открытия, что лицо мертвеца, даже если ему снесло полчерепа, выглядит честней и красивей, чем в жизни. Смерть дарит свободу. Она самая замечательная штука в жизни. Я, вероятно, несу вздор? — Он мельком глянул на лица слушателей, а затем продолжил: — Но, кажется, и вас это очень занимает. Я где-то вычитал, что на настоящей войне жизнь пилота длится два месяца. Даже если это преувеличение, времени остается мало. Поэтому меня так сильно занимает проблема смерти. Только не думайте, что я боюсь. Вовсе нет. Я верю, что буду жить вечно. Вероятно, это от недостатка воображения. Во всяком случае, я не представляю себе, чтобы мои глаза перестали видеть, уши слышать, а сердце биться. Ну, да это к делу не относится. Хотя, возможно, во всем виноват именно недостаток воображения. Я не философ, я просто хочу знать, что есть смерть. И поэтому наблюдаю, как умирают. Однажды я случайно оказался там. Должен заметить, что это захватывающее зрелище. Офицер фаланги — любезный малый. Теперь он всякий раз сообщает мне об этом заранее.
Сострадание к Штернекеру пересилило в Бертраме чувство гадливости. «Неужели его действительно интересует, как умирают, или он смотрит, как боятся живые, которых ведут на смерть?»
«Он болен, — решил Хартенек. — Я просто не разрешу ему». Но вместо этого он, к своему удивлению, спросил:
— Это в самом деле так интересно?
— Раз на раз не приходится, — уклончиво ответил Штернекер.
— И часто вам доводилось присутствовать при этом? — расспрашивал Хартенек, чувствуя, как растет его любопытство.
— Наверное, раз десять — двенадцать, — сообщил Штернекер. — Ведь это случается довольно часто, и, как правило, расстреливают сразу много.
— Ну сколько?
— Один раз их было семнадцать.
— И как же держатся эти люди? — допытывался Хартенек. Ему пришла в голову мысль, что, может быть, для Штернекера будет лучше, если они пойдут с ним.
— Ну… — произнес Штернекер, — по-разному. Все зависит от того, как посмотреть. Многие часто…
Хартенек не дал ему договорить.
— Смотреть на это просто так, без необходимости, — вдруг заявил он. — Не понимаю. Ведь, по сути дела, это изрядная гадость.
— Здесь, господин обер-лейтенант, — вступился за графа Завильский, — каждый сходит с ума по-своему. Вообще, это, конечно, странно. В Севилье мне говорили, что в начале войны трупы валялись прямо на улицах. Их даже поливали маслом, чтобы лежали подольше в назидание остальным. Но сам я, хоть и побывал здесь в разных переделках, за всю войну ни разу не видел ни одного мертвяка.
— Значит, вам хотелось бы увидеть такое? — спросил Хартенек. Он встал и зашагал взад-вперед по комнате.
— А почему бы и нет? А то все мы да мы, а испашки только смотрят. Почему бы разок не попробовать наоборот?
Подъехала машина. Рядом с шофером сидел Венделин.
— Нет, Венделин, — решил Хартенек. — На сей раз вы с нами не поедете. И вообще вы теперь откомандированы в часть и будете летать на бомбардировщике. Ваш перевод уже оформлен приказом. Завтра утром вы явитесь туда.
— Еще приказания будут, господин обер-лейтенант? — спросил Венделин, выйдя из автомобиля.
— Наверное, он с удовольствием бы спел на прощание, — решил Завильский. — Да, Венделин, кончилась праздная жизнь.
Им не пришлось далеко ехать, в свете фар показались стены кладбища, над которыми грозно высились силуэты пиний. За кладбищем водитель съехал на поле. Как и все, он знал это место по рассказам, шепотом передававшимся за закрытыми ставнями домов, или слышал о нем от бахвалящихся пьяных палачей. Водитель был молодым парнем родом из Севильи. В первые ночи мятежа он лежал в своей комнатушке, с замиранием сердца прислушиваясь к гулким шагам патрулей на улицах, к стукам в двери и окрикам. Вот они зашли к соседу и, пройдя мимо дома, в котором жил он, постучали в соседнюю дверь. Он хорошо запомнил услышанный им крик и дрожал при воспоминании о нем. На следующее утро он встал, сжег свой красный профсоюзный билет и примкнул к фалангистам. А уже следующей ночью его шаги раздавались на улицах, его кулаки стучали в двери, его голос пугал спящих, ибо боязнь смерти сделала его убийцей.
Шепотом он спросил Бертрама, нельзя ли ему отлучиться «на время». Его вопрос вывел Бертрама из раздумья, и тот обратился к Хартенеку:
— Мы что, в самом деле остаемся?
— А как же? Теперь-то мы не можем вернуться!
— Я считаю, что это мерзко, — сказал Бертрам.
— Нужно закаляться, — пояснил Хартенек. — Просто необходимо привыкнуть к подобным ситуациям. Это всегда может пригодиться.