Пьер тоже сел, скосив на старуху привыкшие к полутьме глаза. Тени, пробегая по ее лицу, оживляли его, сообщая выразительность бровям и губам. Нарисованная игрой факела мимика оборачивалась живым движением, откликом собеседника, ведущего откровенный и доверительный рассказ. Рассказ этот звучал тепло и человечно под многими метрами земли и камня, хотя голос был глух и бесцветен.
- Я читаю по твоим глазам, чужеземец в чудной одежде, что тебе отвратителен вид твоей сестры по заключению, - начала старуха и, не обращая внимания на протестующий жест Пьера, продолжала голосом настолько слабым, что только безнадежная тишина подземелья позволяла Пьеру расслышать ее речь. - Я расскажу тебе о своей жизни, ибо ты - последний, кто выслушает меня в этом мире. Знай, выхода отсюда нет ни тебе, ни мне: если мы не умрем от голода и жажды, то добрый барон облегчит наши муки и прервет страдания плоти и терзания душ милосердным топором или очистительным пламенем костра. Ты вздрогнул, чужеземец, ты не хочешь умирать. Ты молод. Но думаешь, я отжила свое? Знаешь ли ты, что я моложе тебя, что мне нет еще и тридцати зим? Да-да, и пятнадцати раз не пробуждалась к жизни земля по весне с тех пор, как барон увидал на охоте девочку Урсулу, плетущую венок из первоцвета. Был апрель, зеленый апрель был тогда, и барон был весел и молод, и собаки его окружили меня и лаяли, а я смеялась. Я брала их за шерсть у шеи и заглядывала в желтые глаза, и они затихали, и виляли хвостами, и лизали мне ноги. "Что ты сделала с моими собаками, девчонка?" - кричал барон, а я смотрела на него и смеялась, и думала, что если я возьму его за голову, как большого пса, и загляну в его сверкающие глаза - а как они сверкали тогда, в апреле! - то он упадет на колени и, как пес, потянется к моим ногам. И когда я подумала об этом, он затих, опустил свою плетку, подошел ко мне с безумным лицом и упал на колени. Он полз за мной, сминая траву и первые ландыши и пачкая мокрой землей свои бархатные штаны. Но я убежала и спряталась. А потом все рассказала отцу, и он избил меня тяжелой рукой кузнеца. И не велел выходить из дому. А как я могла сидеть в доме, когда пастуха Жиля укусила змея, и он распух, как подушка, и мне пришлось держать его за руку три часа, пока отрава не вышла. А потом у Марьяны были трудные роды. А еще через несколько дней кривому Гастону дикий кабан распорол живот. И никто не мог обойтись без Урсулы, а отец не пускал их в дом, и я убегала, когда он напивался и спал. Я приходила к ним и касалась их ран, и гладила живот Марьяны, и раны их затягивались, а я смотрела им в глаза, и они вытирали слезы и улыбались. Только потом мне хотелось спать, и ноги дрожали, как будто я бегом бежала от деревни до замка и обратно. - Голос старухи шелестел, становился временами невнятным, но опять обретал силу.
Когда она вдруг умолкла, Пьер насторожился - тишина стала нестерпимой.
И снова Урсула заговорила:
- Меня никто не боялся и не считал колдуньей. Все в деревне знали, что это сила перешла ко мне от матери, а к ней - от ее матери, и так было всегда. И когда капеллан из замка пьяный упал с лошади и сломал руку и долго болел, его принесли ко мне, и рука его стала здоровой к вечеру, а он сказал, что на мне лежит божья благодать. А потом капеллан увидел, как я велела нашему псу Вингу принести горшок с бальзамом, и тот принес его в передних лапах. И капеллан уже не говорил про божью благодать. Он сказал, что я ведьма, что во мне сидит дьявол и что теперь его ждет адское пламя, потому что он позволил ведьме его лечить. А меня, сказал он, надо забить камнями. Но люди не дали меня в обиду. Капеллана чуть не растерзали, но я упросила их отпустить его. А когда он уходил, я спросила, почему сын плотника Иисус мог исцелять прокаженных, возлагая персты на язвы их, а дочь кузнеца не может залечить рану своей рукой?