В новейшее время называют три источника теории интертекстуальности — идеи Ю. Н. Тынянова, М. М. Бахтина и Фердинада де Соссюра. Первый видел в пародии фундаментальный принцип обновления литературы. Текст становится двупланов: сквозь него проступает другой текст — предшествующий, который он преобразует. Пародия отличается от стилизации: оба явления живут двойной жизнью, но в пародии обязательна неувязка обоих планов, смещение, комическое принижение предшествующего текста.
«Пародия» — термин греческий, и означает para — «рядом», odie — «пение». Рядоположенное исполнение, второй голос. Обычно этим термином обозначают литературное произведение, которое с комической или сатирической целью, осмеивая и снижая, подражает известному тексту. Вопрос не праздный: это отдельный прием или свободный жанр? Имеет ли пародия право на самостоятельное существование или она всегда живет отраженным светом? Без объекта нет пародии. Со времен Квинтиллиана она определяется как подражание (имитация), пародия — риторическое средство, не более. Но так ли это? И всегда ли она должна вызывать смех? Кризис репрезентации в XX веке потребовал пересмотра представлений и о пародии.
Бахтин говорил, что роман не только пародирует другие произведения и жанры, но и самого себя. Таков любой роман Достоевского, в «Бесах», к примеру, Ставрогин и Верховенский-юниор — «верх» и «низ» единой персонологии. Построение «Декамерона» хорошо подтверждает эту мысль. То есть пародия — способ самосознания литературы. Если «Божественная комедия» Данте — модель и основа (палимпсест) «Декамерона», то можно ли сказать, что последний есть способ самосознания «Божественной комедии»? Цель, к которой стремится Боккаччо, — это истина искусства. Здесь нет никакой морали. Написанные для «преодоления скуки» новеллы — для непосредственного развлечения честной компании. Единственный веселый их порыв — в удовольствии рассказывать и слушать рассказы. Сами имена повествующих оказываются литературными символами, отсылающими к великим поэтам: Петрарке (Лауретта), к Данте (Нейфиле) и Вергилию (Элисса). В пределе Боккаччо стремится «переписать» все прозаическое наследие. Героиня одной из лучших новелл Боккаччо, «легши с го ооо мужчин», в конце блистательною речью доказывает жениху свою девственность. Пусть это будет и нашей аллегорией чтения.
Вторым источником теории интертекстуальности стали соссюровские исследования анаграмм. Они предшествовали «Курсу
В связи с «Песней о Нибелунгах» он заметил, что стоит изменить характер анаграммируемого имени, как меняется все значение текста. Некий порядок элементов (имен) анаграммируется текстом, отсылая тем самым к тексту-предшественнику. И этот порядок организует не столько линеарность, сколько парадигматическую вертикаль, выход на иной текст, интертекстуальность. Само понятие «интертекстуальность» было введено Юлией Кристевой, продолжившей штудии Соссюра. В интертекстуальном пространстве поэтическое не может соотноситься только с одним кодом, оно является местом пересечения множества кодов (двух как минимум). Здесь пересечение и противоборство инородных дискурсов.
По Кристевой, понятие интертексгуальности шире понятия цитатности. Интертекст — это место пересечения различных текстовых плоскостей и диалог различных видов письма, а не просто собрание чужих цитат. Возникновение интертекста в пределе предполагает переход из одной знаковой системы в другую. Его суть — в преображении всех тех культурных языков, которые он в себя впитывает.
Бахтин видит в тексте своеобразную монаду, в пределе отражающую в себе все тексты данной смысловой сферы. В тексте и между текстами неизбежно господствуют диалогические отношения. Если оставить в стороне столь любезный его сердцу диалог, такой взгляд на текст принадлежит Мандельштаму, который, по сути, породил интертекстуальную традицию от Кирилла Тарановского до Омри Ронена (старинная шутка Аркадия Блюмбаума: «Идеального мандельштамоведа должно звать Таронен»).
Вообще Бахтин — это рождение клиники из духа музыки. Каждая сигара чем-то напоминает Черчилля, гиря — мошонку, а трамвайная перебранка — Бахтина. Как остроумно заметил один московский философ, Бахтин — это русские идеи на немецком бензине. И на Достоевском он сжег его немало.