Читаем Лекции по философии литературы полностью

«Евреи, — писал Бердяев в статье „Христианство и антисемитизм“, — народ особой, исключительной религиозной судьбы, и этим определяется трагизм их исторической судьбы. Избранный народ Божий, из которого вышел Мессия и который отверг Мессию, не может иметь исторической судьбы, похожей на судьбу других народов». Сергей Лёзов — и его слова с еще большим основанием, чем к Бердяеву, можно отнести к трагическому юдофильству Топорова — так анализирует эту бердяевскую статью: «Я не предлагаю читателю подумать о том, какой смысл приобретали бы эти благочестивые слова о закономерном трагизме еврейской души, если бы они прозвучали на краю киевского Бабьего Яра через три года после их написания — в последние дни сентября 1941 г., когда в Яр легли десятки тысяч киевских евреев, земляков Бердяева, который первые 24 года своей жизни провел в Киеве. Не предлагаю потому, что никакого нового смысла они бы не приобрели: „историческая судьба“ евреев, на которую их обрекли христианские народы, в Бабьем Яре просто продолжалась. Гитлеровцы были не первыми, кто устроили массовое уничтожение евреев на Украине. Их предшественником был Богдан Хмельницкий, один из самых страшных злодеев в памяти еврейского народа»[51].

Но Москва С. Лёзову не верит. Если у Ясперса история движется еще «не взирая на катастрофы и разрушения», то у Топорова — уже благодаря им. Фашизм с его массовыми убийствами немецкий экзистенциалист описывает тоже как «бездну», разверзшуюся перед Европой, но перед национал-социалистической чумой он решает пойти «в активную борьбу с опасностью», призывает «одолеть грозящую им [людям] опасность». Топоров же онтологизирует эту опасность как единственно необходимую и спасительную. Поэтому у Ясперса — борьба с возможностями зла в самом мире, у Топорова — принятие этого зла. В ситуации «опаснейшей угрозы основам жизни», в предельно кризисной обстановке и нарастании зла единственный, полагает он, способ выйти из «цепи эскалации насилия — вольная жертва, самопожертвование». Но жертвенная святость по необходимости связана с преступлением. Жертва не станет священной, пока не будет убита. «Само жертвоприношение, — продолжает историософ, — теснейшим образом связано с насилием (…). Но, как это ни парадоксально, оно ведет к святости, к тому, что жертва становится священной. „Именно насилие образует подлинную сердцевину и тайную душу священного“, — по удачному выражению Жирара».

То есть насилие манихейски изначально вводится в мировой сценарий как необходимое условие спасительной жертвы. Важно не совладать со злом, а правильно ему отдаться. Здесь нет насилия и бездны уже в человеческом облике. Зло отчуждается в пользу некоего безличного вселенского начала, принадлежащего всем и поэтому никому в отдельности. Все эти «бездны» и «катастрофы», по-достоевски, вдруг, преподносятся призрачному «я» как нечто внешнее, не им содеянное. И это «я» в метафизическом порыве преодолевает эти катастрофы как свою «собственную» судьбу.

Насилие, «тайная душа священного», имеет не только религиозный, но и явный политический смысл. Идеал русской святости, настаивает автор, тесно связан с единством в сфере власти (в основу русского самосознания периода Киевской Руси XI–XII вв. легли, по мнению Топорова, три ключевые идеи: 1) единство в пространстве и в сфере власти; 2) единство во времени и духе, т. е. идея «духовного преемства»; 3) святость как «высший нравственный идеал поведения»), И в парадигме русского самосознания политическая власть — необходимый коррелят идеи жертвы. Даже полагающая себя в качестве абсолютной антитезы святость входит необходимым элементом в систему политической власти, и св. Борис — жертва в борьбе именно за эту власть.

Перейти на страницу:

Похожие книги