Читаем Лекции по философии литературы полностью

Слишком поспешное и отвлеченное желание объяснить русский антисемитизм приводит к тому, что он не объясняется, а оправдывается. То, что в России «представители власти и церковной иерархии всегда выступали в защиту евреев», нельзя назвать ни идеализацией, ни даже тенденциозным ходом мысли — с исторической точки зрения это просто неверно. То, что Достоевский «за братство, за полное братство» с евреями, даже с теми цитатами из Достоевского, которые приводятся в статье «Спор или дружба?», никак не согласуется. Тот же Бердяев здесь был строже: «Достоевский, который проповедовал всечеловека и призывал ко вселенскому духу, проповедовал и самый изуверский национализм, травил поляков и евреев, отрицал за Западом всякие права быть христианским миром». Гершензон для автора слишком «наивен», чтобы понять и оценить возвышенную розановскую ненависть к евреям. Пусть лучше будет ненависть, считает Топоров, чем «равнодушие», «незаинтересованность» в еврейском племени (а за этим стоит апокалиптически-достоевское: уж лучше быть «холодными» или «горячими», только не «теплыми», равнодушными). Перед нами еще один историософский штамп — ненависть как «метод гнозиса», как адекватная форма постижения природы еврейства. Тогда как отношение к еврею должно выйти из-под власти филии / фобии. Розанов, с легкостью меняющий плюсы на минусы, любовь на ненависть, — показательный тому пример.

Автор очень своеобразно учел ницшевскую критику христианства как религии прощения и жалости, т. е. идеологии слабых. Он выступает за жесткое, возвращающееся к Ветхому Завету, непримиримое христианство для избранного меньшинства. Топоров — за единство библейского откровения, и никакого Христа у него, по сути дела, нет. Ему ближе лик Божества властного, всемогуще-ветхозаветного, а не всепрощающего, любящего и распятого. Веру автор принимает в наиболее крайнем, иррационально-кьеркегоровском смысле.

Он — не традиционалист и создает отнюдь не ортодоксальную версию разрешения русско-еврейского конфликта, минуя классические постулаты (богоубийство, совершенное евреями, и их проклятость за это, кровавый навет и т. д). Но меняет ли это дело? Топоров согласен с Бердяевым, что в пределах истории еврейская судьба разрешена быть не может и «время суда не настало» (??? — Г. А.). В выбранной им эсхатологической перспективе нерелигиозный тип антисемитизма для него слишком «ясен», «неинтересен», чтобы им заниматься. С высоты такого птичьего полета живое эмпирическое страдание и горе не видны. Более того, то, что «видно» — начиная от малой жертвы и до многомиллионной жертвы Холокоста — идет в залог, во благо и спасение. Все это не-об-ходимо (именно так, с хайдеггеровской разбивкой, записывает автор это понятие). Наблюдая над «иррациональным беснованием» и катастрофичностью русского антисемитизма, Топоров приходит к следующим заключениям: «Эта крайняя ситуация при всей переполненности ее „отрицательным“ не может и не должна пониматься как нечто богооставленное, бессмысленное, лишенное положительного опыта и, более того, исключающее его. Но последний удостоверяется только конгениальным ситуации стояния перед бездной ответом. Без него — действительно гибель, с ним — действительно жизнь и спасение, и в этом отдает себе отчет сознание, и это ощущается чувством, если только они имеют мужество не отводить взгляда и от эсхатологической перспективы. Проблема может быть сформулирована еще решительнее и острее — именно такая „пограничная“ ситуация (и только такая — у самого порога — и никакая другая) позволяет ставить последние вопросы — о выходящей за пределы „здравого смысла“ смысловой глубине совершающегося, о телеологии еврейства, глубочайших тайнах его предназначения и смысле „русской“ главы в истории евреев, о русско-еврейских встречах в духе. (…) „Отче мой! если не может чаша сия миновать Меня, чтобы Мне не пить ее, да будет воля Твоя“ (Мф. II, 39,42). Конечно, лучше было бы без чаши, как рассудило бы „среднее“ сознание, но есть обстоятельства (и сейчас они именно таковы), в которых „среднему“ сознанию нечего делать».

Во-первых, неоднократно упоминаемое «среднее сознание» — несомненная калька с экзистенциалистского понятия man. Того обывательского, неподлинного сознания, которое неспособно будет одолеть предложенную аристократическую точку зрения. И этот духовный аристократизм создает двусмысленность понятия «народ», которым пользуется автор: это не мистическая соборность и единое тело русского народа, привычные для классической историософии. Эта соборность разрублена, разделена на подлинную экзистенциалистскую жертвенность и безблагодатную внеисторическую толпу, исповедующую здравый смысл и не желающую умирать.

Перейти на страницу:

Похожие книги