Читаем Ленинград полностью

— Жалкая, убогая страна, погрязшая в невежестве, в голоде, в дерьме, живущая по колено в своей и чужой крови и блевотине, дышащая невыветряемым трупным воздухом и верящая в то, что все ей завидуют!

Измождённый милиционер, стараясь сохранить видимость плохо дававшейся ему строгости, приблизился к ораторше:

— В чём дело, дамочка?

— А вы что, думаете, что я сумасшедшая, травмированная? Что таких надо расстреливать? — не унималась гомонившая, с остервенением глядя в лицо представителю власти, один вид которого вызывал сочувствие: глубоко запавшие глаза, изрезанное голодными морщинами лицо, которое теперь могло принадлежать человеку любого возраста, обвислая шинель на огромной фигуре, стекленеющий от недоедания взгляд.

— Докторам решать, кто травмированный. И вообще: идите… Хлеба сегодня не будет, граждане. И крупы тоже не будет. Вообще никакой выдачи не будет сегодня. Идите домой с миром.

Уже стемнело — и надо было успеть до комендантского часа. Опять мутящая сознание, сосуще-голодная ночь.

XXIXИз тетради Глеба:

«15 января.

Главное не есть грязного клея с обоев — как ни вари их, ничего не вываривается,

ремней — их обрабатывают какими-то химикатами — это не сыромятная кожа, какую варили полярники, не есть странного студня, продающегося из-под полы. Бог весть, не трупные ль выварки с ближайшего кладбища?

Впрочем, кладбище ныне повсюду.

Вера рассказывала, что в замерзающих залах Эрмитажа лежат невывезенными пять десятков покойников.

Лучше понос и блевотина, чем помутнение разума. Лучше сосущий голод…

Впрочем, это не лучше».

XXX

Именно в минуты последнего телесного унижения — ибо голод был в первую очередь унизителен — и толкающего к небытию отчаяния Глеб вдруг почувствовал, что и в нём есть некая сила, не совпадающая с теми, что действовали вокруг, и что сила эта, подобно пружине, выламывается из прежнего Глеба Альфы.

Возможно, во мне заговорил голос крови, голос расы, как любят повторять в своей пропаганде те, кто обрекает меня и сотни тысяч моих соотечественников, пойманных в ловушку осады, на смерть, — зов солнца и юга.

Всё, что я писал, что говорил и делал до того, было неправильно, ибо взгляд мой на вещи был искажён. Теперь я вижу ясно сквозь переставшее быть замутнённым стекло. Теперь мой взгляд просветлён. Он знает концы и начала — всё, что вмещается в промежутке от «а» до «я». Прежний «я» был именно точкой отправки, «альфой» смысла, в полноте своей данного мне только в эти страшные месяцы. Теперь я, Глеб Альфани, знаю, как ответить на брошенный мне вызов.

Мыслям было тесно — Глеб думал сразу обо всём, внутренне стягиваясь в точку, где временное становилось бесконечным. Ровно двести лет назад Бах хорошо отстроил лад собственного клавира. Но мятежнопривольная русская и колеблемо-певучая итальянская душа Глеба Альфани противилась этой всесветной германской темперации. Так темперировать мир нельзя. Конституция умопостигаемого пространства, билль о правах заносимых на пятилинеечный стан звуков — сколь либеральны они ни были, оставляли за скобками всё трепетное, нестрогое, не выразимое словами. Вера, «истинная» — Глебов детский, используемый лишь в чтении партитурных ремарок итальянский, стал обратно вплывать в сознание, — полюбила в нём именно это неназываемое, пульсирующее внутри.

То, что слагаю в уме, будет пением преодоления. Не триумфальным, нет, но трепещущим: как голос вечерней молитвы, как общение любящих, как предвестье побед. Но ещё не сами победы.

Пусть пунктиром послужит ритм ми-бемоль минорной прелюдии из первого тома «Хорошо темперированного клавира». Согласимся с очевидным: никто так хорошо не ритмизовал звуковысотности, как этот лейпцигский мудрец. Но телесное облачение звуков должно ускользать в подлинном пульсе своём от его темперации. Поэтому мы возьмём три инструмента, три виолы, три струнных фиалки с вырезами пламеннозвучных мечей на их деревянных корпусах. (Где их достать в осаждённом городе? Ничего, спросим музейщиков.) Виолу да гамба — «фиалку коленную», корпусом между колен зажимаемую. «Целую твоё колено от боли», — говорила ему в безумной записке, вложенной в карман при недолгом расставании осенью после первых страшных бомбёжек Вера. Виолу да браччо — «фиалку предплечья», в предплечии расцветающую звуками: «Губами к плечу прильну на счастье». Виолу д’аморе — «фиалку любви», самую трепетную и нежную из трёх, чей гриф увенчан вырезанной из дерева головой с завязанными глазами, на ладонь ложащейся. В знак любви безоглядной. «Целую твою руку в ладонь». Пусть их трио поёт и пульсирует, как Глебово тело, разложенное на три голоса.

Назовём это «Сим победиши —   — (in) hoc (signo) vince(s)».

Перейти на страницу:

Похожие книги