Сначала листья его становились голубыми, а потом, уже ближе к восходу солнца, зеленели и зеленели.
Стихи и обстрел были как бы вне меня, они звучали извне, и на фоне этого звучания проходила вся жизнь, все другие ее звуки, образы, видения. Иногда же стих заглушал все:
Озноб ожесточения все круче пробегал по телу, сумрачный, озаренный восторг все рос – «Теперь твой час настал. Молись!» – Неужели это написал Блок за много лет до сегодняшнего дня? Нет, это я сейчас сама сказала, потому что все верно. – «Доспех тяжел, как перед боем…» – Это я написала. И в ответ откликнулась: как в юности, молюсь тебе сурово…
И я молилась, обращаясь к Родине (тому огромному, страшному, любимому, прошедшему, проходящему через меня этим расплавленным искрящимся потоком).
Как в юности, молюсь тебе сурово и знаю: свет и радость – это ты (и это была – молитва).
Молитва – серебряное ведерко, которое опускает человек в свою глубину, чтобы почерпнуть в себе силы, в себе самом, которого он полагает как Бога… Он думает, что это он Богу молится, – нет, он взывает к собственным силам.
Теперь твой час настал! Молись!
И я молилась. Все глубже и глубже опускалось серебряное ведерко…
А оба моих – Коля и Ирочка – умирали под знаменами. Последними словами Ирочки были слова: «Опустите стяги!»
Откуда она знала это слово? Я не говорила ей его. Она взглянула на стенку уже стекленеющими глазами – гордо, надменно, обиженно и прошептала это повелительно, достойно…
И когда я последний раз, накануне смерти, видела Колю, он тоже надменно, дико глядя перед собою, прошептал: «Склоните знамена».
И я окончательно поняла, что он умирает, потому что вспомнила последнюю фразу Ирочки.
Добровольский, сотрудник Дзержинского, старый большевик. Был заведующим музеем ГПУ – НКВД. Потом арестован, долго мыкался в нетях.
В 1941 году – комиссар Седьмой армии.
Говорит:
– Встречай командующего армией, смотри, чтоб не ушел к немцам или чего с собой не сделал, а то – во (к лицу Добровольского гепеушник подносит сжатый кулак).
Прилетел самолет. Вылезает оттуда Мерецков, небритый, грязный, страшный, прямо из тюрьмы.
(Далее) Добровольский рассказывал: идет бриться. Добровольскому:
– Ты, что ли, ко мне приставлен? Ну, пойдем на передний край.
Ходит, не сгибаясь, под пулями и минометным огнем, а сам туша – во.
– Товарищ командующий, вы бы побереглись…
– Отстань. Страшно – не ходи рядом. А мне не страшно. Мне жить противно, – понял? Ну, неинтересно мне жить. И если я что захочу с собой сделать, – ты не уследишь. А к немцам я не побегу, – мне у них искать нечего… Я все уже у себя имел…
Я ему говорю:
– Товарищ командующий, забудьте вы о том, что я за вами слежу и будто бы вам не доверяю… Я ведь все сам, такое же как вы, испытал.
– А тебе на голову ссали?
– Нет… этого не было.
– А у меня было. Мне ссали на голову. Один раз они били меня, били, я больше не могу: сел на пол, закрыл руками голову вот так руками, сижу. А они кругом скачут, пинают меня ногами, а какой-то мальчишка, молоденький, – расстегнулся и давай мне на голову мочиться. Долго мочился. А голова у меня – видишь, полуплешивая, седая… Ну вот ты скажи, – как я после этого жить могу.
– Да ведь надо, товарищ командующий. На вас надеются. Видите, какая обстановка.
– Вижу обстановку…
Ну, настает ночь, он говорит:
– Что ж, давай вместе ложиться на эту постель.
Мне страшно его оставить, легли мы вместе, лежим, молчим.
– Не спишь?
– Не сплю, товарищ командующий.
И вот стали мы вспоминать, как у кого «ТАМ» было. Говорим, вспоминаем, – не остановиться, только когда он голос начинает повышать, я спохватываюсь, говорю:
– Тише… тише, товарищ командующий! Ведь, наверное, за нами обоими следят. Разрешите, проверю обстановку.
Соскакиваю с постели, бегу смотреть, не слушает ли кто у дверей.
И опять говорим друг с другом… Глаз до утра не сомкнули…
… Пожелание Кости – иметь в виду XX съезд?
А мы и сами не могли представить, каким сложным и насыщенным он будет.
Мы ощущали приближение огромных перемен, почти геологических сдвигов, и все-таки не могли представить, что эти два года будут так насыщены событиями.