Премьера «Дракона». Событие. Оно всячески снова замалчивалось.
Появление гнусных статей. По мере того как шло нарастание культовых сторон в правлении Хрущева, по мере того как все туже показывала себя «кузькина мать» в области искусства (уже широко известная к тому времени, как политическая деятельница международного масштаба), – все тяжелее становилось рыцарю Ланцелоту.
И бургомистры своего добились – «Дракон» был снят.
Но судьбы поэта не заямить. Он двинется, дымясь, из-под судеб, расплющенных в лепеху. И люди скажут, как про торф: горит такого-то эпоха. Каждое новое запрещение «Дракона» только подтверждало его жизненность и актуальность. «Дракон» шире политики – вот в чем дело, в том смысле, как это говорил Коля.
Николай и Шварцы. Коля – дичок и гений – по-мальчишечьи втайне обожал Шварца, а Шварцы – его.
Он сторонился Германа, других моих друзей и приятелей по литературе, а Шварца любил, и Анну Андреевну любил. Как я любила наслаждаться ими вдвоем – Анной Андреевной и Евгением Львовичем – у себя, или у Германов, или у него.
[
Они были изящны, той интеллигентной изящностью, которая как дар, как кровь, – изящный внутренне и внешне, – свойство, почти утраченное нами и совершенно не известное новому поколению поэтов. Не изысканные, не стиляги – о, какие космические пропасти лежат между этими понятиями, а именно изящны, – как, например, изящен был Светлов, Маяковский, как несомненно изящен Твардовский. А вот Инбер – манерна.
Их изящество не исключает ни глубины чувств, ни страстей. Я ведь пишу о Шварце – а говорю, и даже подробно (об Ахматовой у ворот Фонтанного дома, за пошивкой мешков, сочинением четверостиший), о Николае, о моем папе, любившем его, и как любили его Шварцы! – но как я могу говорить о Жене без всех этих людей, дорогих мне, любивших его и любимых им? Он немыслим вне людей, он жил, и мыслил, и творил не только для них, но и ими… Писал ими, как красками, образы свои, то светлые, то зловещие. Он был часть нас, – а МЫ – органичная часть народа…
Я долго не могла начать писать воспоминания об Е. Л. Шварце, пока не поняла, что я и не смогу написать о нем «воспоминания», пока не поняла, что писать о нем – это писать о своей, о моей жизни, – так как он неотторжимая часть моей жизни, часть души моей, кажется, еще живой.
Мне писать о нем – вспоминать его – разве это перечислять запомнившиеся его афоризмы, шутки, остроты? Рассказать лишь его повадки, как он, сдерживаясь, прыскал и прикрывал при этом глаза дрожащей своей рукой? Мне рассказывать о нем – это рассказывать чуть ли не обо всем горчайшем и мужественном отрезке жизни, отрезке пути духовного, – такой след его неизгладимо хранится во мне и, я знаю, почти во всех людях, кто близко знал его.
Как мы принимали Пристли и боялись есть то, что «выставлено». Шварц спросил:
– А как ты думаешь, это можно съесть?
Трясущимися руками завернул бутерброд и спросил меня:
– А как ты думаешь, могу я это Кате отнести? Это не воровство?
– Женя…
– Да ну, мне противно.
– А Пристли сказал: «Такой завтрак не мог бы выставить английский король».
– Ах король?! Ну, где ему…
Встреча с первороссиянином Гавриловым.
2 ч. ночи.
Хотя уже очень поздно и страшно болит голова, не могу не записать о встрече с первороссиянином Михаилом Ивановичем Гавриловым. Ожидала увидеть непременно глубокого старика, и даже в доме готовились к приему именно старичка и уже именовали его «старичок». «А чем же мы угостим старичка? Ведь не раками же!» – и мы ходили с Наташкой в магазин без продавца – искать для старика мягонького кексика или чего-нибудь такого…
Первороссийск. Первороссияне… Это уже было так далеко. Только история священная, только поэзия теряется в ретроспективе веков…
А пришел высокий, плечистый, с довольно густыми полуседыми, откинутыми назад волосами, очень крепкий пожилой человек – совсем не намного старше меня. Он был так крепок, так подтянуто-спортивен, так профессионально объяснил мне, что делать с уснувшими раками, – поскольку он рыболов и охотник, – что, когда мы сели в столовой друг против друга, – почти истерический смех одолел меня: хорош старичок! И вдруг радостно и озорно и до изумления по-новому открылось: да ведь он – мой современник, мой «годок», он вовсе не где-то далеко, он вовсе не только поэзия, ее желанная, но несбыточная мечта, или вымысел мой, – он живой, реальный человек, такой же, как я. Да ведь детство его в Первороссийске совпадало с моим детством в Угличе!
И вот он заговорил, нервно, возбужденно, я бы сказала, даже болезненно…
Его первые фразы были вызваны моим идиотским смехом и затем попытками разъяснить ему, почему я хохочу. Да потому, что он не старик! И я рада этому!..
Но он не понял этого. Поначалу он вроде даже обиделся, его глаза с широко разлитыми зрачками немножко заметались. Он заговорил: