Соседнее с нашим здание обрушилось, многие из его жителей погибли. Едва успев ступить на дорогу, ведущую к жизни, я столкнулся с обгоревшими душами. Приходилось поторапливаться, времени на нормальные роды не было. Люди обливались потом и пытались в темноте разглядеть хоть что-нибудь. Чтобы не рисковать, они решили делать кесарево. Какой-то мужчина разрезал мою мать, и из ее живота вышел я. Вышел и закричал. Издал свой первый крик. Надо же, никому и в голову не пришло записать его на пленку. Сегодня этот крик стоил бы целое состояние. Росту во мне было несколько десятков сантиметров — почти что ничего. Моя тетка Мими рассказывала, что меня сразу же положили под кровать. На тот случай, если на крышу упадет бомба. Как будто кровать смягчит удар, если рухнет потолок. Ждать можно было чего угодно, все вокруг дребезжало, предметы падали с полок, а меня надо было защитить, но у матери совсем не оставалось сил. Она была молодая, красивая и наверняка мечтала, что начнет свою женскую жизнь как-нибудь иначе, не здесь, в темноте и кровище, под обвиняющим взглядом своей сестры. Меня мучает один вопрос: а испытала она в тот день хоть чуточку счастья? Мне кажется, что да. Особенно потому, что родился мальчик. Наконец-то в их бабьем царстве появился мужчина. Меня назвали Джоном Уинстоном — в честь Уинстона Черчилля. Но вряд ли это послужило к его чести, потому что я рос слабым, боязливым и до ужаса робким.
Не думаю, что в первые дни моей матери было очень уж весело. У нее появилась гиря на ноге. Цепь, сковавшая ее свободу. Хотя поначалу она честно старалась играть свою роль. Пыталась доказать всему миру, то есть своей семье, что она вполне способна вырастить сына. Между приездами отца вела себя безупречно. Но эти приезды становились все реже, так что она уже и сама не очень хорошо понимала, чего ждет. Тогда она начала понемножку развлекаться. Уходила вечером, оставляя меня одного в квартире. Мне был год или два, я просыпался среди ночи и слышал вокруг тишину. Сообразив, что я один, я испытывал такую жуткую боль, что задыхался. И тогда я начинал плакать. И плакал все громче и громче. Соседи начали жаловаться. Мать наврала им, что у нее проблемы со слухом. Да-да, она сказала соседям, что оглохла, чтобы ее не обвинили в безответственном поведении. Только она забыла, что они слышали, как она пела и играла на банджо, так что в ее оправдания никто не поверил.
Тогда она решила, что, наверное, лучше брать меня с собой. Можно сказать, это были мои первые гастроли. Правда, зрители мне не хлопали. Вероятно, кто-то подходил и наклонялся над колыбелью, а я делал вид, что сплю, лишь бы меня оставили в покое. Мне нужна была моя мать, а не кто-то там еще. Мне казалось, она здесь, приглядывает за мной, хотя я никогда не мог с точностью определить момент, когда это кончалось. Как и момент, когда мы оба замирали, погруженные во взаимную нежность. Я очень остро ощущал ее отсутствие. Чувствовал, что остаюсь один, и вот из этого одиночества и проистекло все остальное. В том числе «Битлз». Наша группа выросла на фундаменте моего одиночества. Моей потребности жить вместе с ними, чтобы выжить.
Тетка боялась за меня и осуждала поведение моей матери. Мать бормотала оправдания — это она всегда умела — с ужасающей беспечностью, свойственной тем, кто никогда не сомневается в собственных благих намерениях. Тогда Мими предложила, что будет забирать меня к себе. Она беспокоилась о моем душевном равновесии. Так я начал проводить время у тетки — наиболее суровой и респектабельной из сестер. Возможно, поначалу ею двигало простое желание избежать семейного скандала. Не допустить, чтобы все узнали о неподобающем поведении моей матери. С моей стороны, наверное, отвратительно думать так. Потому что Мими никогда не жалела для меня любви. И у меня были впереди долгие годы, чтобы в этом убедиться.
Первое время, попадая в теткину квартиру, я сидел в прихожей. Как собачонка. Милый щеночек. Я ждал мать. Ждал, когда она за мной придет. Ни о чем другом я думать не мог. Неужели все дети такие? Неужели все брошенные дети испытывают те же муки? Сегодня я полагаю, что любовь, которую чувствуешь к кому-то, пропорциональна отсутствию взаимности. Чем меньше я видел мать, тем отчаяннее ее любил. Это была любовь, изъязвленная чувством вины. Потому что я не сомневался, что во всем виноват я сам. Ведь если она могла так легко без меня обходиться, значит, я не представлял для нее особой ценности. Впрочем, чувство заброшенности смягчалось той любовью, что я получал от Мими и Джорджа, ее мужа. Их любовь затягивала, пусть и не полностью, ту брешь, что зияла в моем сердце. Это было лучше, чем ничего. Больше, чем могла дать мне мать.