Набежавшие со всех окрестностей паломники в страшной давке устремляются к своему идолу — чудотворному лику Спасителя, они же до смерти избивают героя-анархиста, заученно твердя: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав…» Впрочем, после своего поражения Савва сам ищет смерти, и вместо того, чтобы бежать и скрыться от народного гнева, — открыто бросает толпе обвинения в тупости и рабстве. Пьеса, по меткому выражению «заглавного» театрального критика той эпохи, была написана «со всяким реалистическим старанием: привычки, манеры, даже наружность действующих лиц изображены весьма подробно и обстоятельно»[242]. В образе анархиста многие — в том числе и А. Р. Кугель — усматривали «современного Антихриста».
Кем же был Савва Тропинин для самого Андреева? Кстати, прототипом героя стал некто А. Г. Уфимцев, незадолго до революции этот юноша вместе с друзьями взорвал икону Курской Богоматери.
«Мне лично Савва-человек очень нравится, — признавался писатель, окончив пьесу. — Он не „герой мой“ — таковым я могу назвать только Тюху — но он силен, полон ненависти к существующему, непримирим, и за это я люблю его»[243]. Что ж… признание автора интересно и показательно, дело в том, что Тюха — старший брат Саввы — горький пьяница, относящийся к миру весьма и весьма своеобразно: «Рожи одни есть. Множество рож. Все рожи, рожи, рожи. Очень смешные рожи, я всегда смеюсь. Я сижу, а они мимо меня так и скачут, так и плывут». Вспомнив, что изображение «человеческих рож» — любимое занятие Андреева-гимназиста, мы наверняка призадумаемся над тем, какое место уготовил себе автор в причудливом узоре пьесы. Неслучайно последняя реплика драмы отдана именно Тюхе, глядя на мертвого Савву, он фыркает: «Какая же у него… смешная… рожа!
Вообще-то — несмотря на заверения Андреева — пьеса одинаково неприязненно показывала как «мир рабов», нуждающихся в идолах, так и анархиста, желающего сделать из всех символических ценностей прошлого и настоящего «хорошенький костерчик» и оголить землю и человека до оснований. Это заметил еще Мережковский: «На чьей же стороне Андреев — на стороне Саввы, предтечи Антихриста, или погромщиков, „слуг Христовых“? А если ни на той, ни на другой, то во имя какой истины отрицает он эти две лжи?»[244] Единственным — никак не участвующим в интриге с иконой — героем был именно Тюха — вечно пьяный резонер, воспринимающий происходящее как бал гротескных персонажей: «Я в трактире сижу и все вижу; меня нельзя обмануть. Какая рожа большая, какая маленькая, и все они так и плавают, так и плавают. Какие далеко, какие совсем близко, как будто хочет поцеловать или за нос укусить». В том-то и дело, что через год после начала революции Андреев уже не мог с уверенностью настаивать на той или иной правде и мужественно делал протагонистом пьесы пьяного солипсиста по имени Тюха.
«Понравится пиеса или нет, это еще большой вопрос — слишком она остра и радикальна. И страшна она, как черт, — размышлял Андреев, окончив „Савву“ в феврале 1906 года. — Но самое в ней плохое — это ее нецензурность. Напечатать еще можно, но поставить на сцене и думать нечего»[245]. В этом он не ошибся: судьба его второй пьесы сложилась не слишком счастливо. Опубликованная в горьковском «Знании», она вызвала огромный интерес МХТ и других театров, и — не будь запрета цензуры — «Савва», вне сомнения, стал бы лидером театрального сезона 1906/07 года. Да, к этому герою Андреева, — негодуя и проклиная или же восхищаясь и восхваляя, — российская публика отнеслась бы чрезвычайно серьезно. Дмитрий Мережковский, например, напрямую связывал образ анархиста Саввы с будущим России: «Это — новый гунн каких-то новых Аттиловых полчищ, Гога и Магога, идущих из великой пустыни безбожья. Он первая ласточка страшной весны: сегодня он один, а завтра множество таких, как он. И чем от них защититься, если нет Бога, нет Христа?»[246]
В своем отрицании Андреев пошел еще дальше. Новый рассказ «Елеазар» утверждал, что дела человека плохи, даже если его разглядел и отметил Бог — и тогда, даже тогда — нет спасения.
Существует мнение, что произведение, вдохновившее Андреева на создание рассказа, — драма Флобера «Искушение святого Антония», переведенная незадолго перед Борисом Зайцевым и напечатанная в сборнике «Знания». Мне лично связь между загадочным, неровным, ярко исповедальным, существующим во множестве авторских редакций «Искушением…» и жестко выстроенным, холодным и сдержанным «Елеазаром» кажется незначительной, Андреева могла вдохновить фактура флоберовской пьесы, сам исторический контекст — зарождение христианства в недрах язычества и — не более. Но давно уже, давно, неуклонно и естественно шел он к фигуре Христа; расплавленный ангелочек, что жег сердце Сашки и обернулся наутро восковой лужей, должен был спровоцировать какие-то ответные действия. Андреевский апокриф должен был появиться так или иначе, это было предрешено.