«Лермонтов, — рассказывал нам его покойный приятель (речь идет о Руфине Дорохове. —
У него была страсть отыскивать в каждом своем знакомом какую-нибудь комическую сторону, какую-нибудь слабость, — и отыскав ее, он упорно и постоянно преследовал того человека, подтрунивал над ним и выводил его из терпения. Когда он достигал этого, он был очень доволен.
Как поэт, Лермонтов возвышался до гениальности, но, как человек, он был мелочен и несносен.
Я знала того, кто имел несчастье его убить, — незначительного молодого человека, которого Лермонтов безжалостно изводил. <...> Ожесточенный непереносимыми насмешками, он вызвал его на дуэль и лишил Россию ее поэта, лучшего после Пушкина.
Эти недостатки и признак безрассудного упорства в них были причиною смерти гениального поэта от выстрела, сделанного рукою человека доброго, сердечного, которого Лермонтов довел своими насмешками и даже клеветами почти до сумасшествия.
Он мне рассказывал сам, например, как во время лагеря, лежа на постели в своей палатке, он, скуки ради, кликал к себе своего денщика и начинал его дразнить. «Презабавный был, — говорил он, — мой деншик малоросс Сердюк. Бывало, позову его и спрашиваю: «Ну что, Сердюк, скажи мне, что ты больше всего на свете любишь?» Сердюк, зная, что должны начаться над ним обыкновенные насмешки, сначала почтительно пробовал уговаривать барина не начинать вновь ежедневных над ним испытаний, говоря: «Ну, що, ваше благородие... оставьте, ваше благородие... я ничего не люблю...» Но Лермонтов продолжал: «Ну, что, Сердюк, отчего ты не хочешь сказать?» «Да не помню, ваше благородие». Но Лермонтов не унимался: «Скажи, — говорит, — что тебе стоит? Я у тебя спрашиваю, что ты больше всего на свете любишь?» Сердюк все отговаривался незнанием. Лермонтов продолжал его пилить, и, наконец, через четверть часа Сердюк, убедившись, что от барина своего никак не отделается, добродушно делал признание. «Ну, що, ваше благородие, — говорил он, — ну, пожалуй, мед, ваше благородие». Но и после этого признания Лермонтов от него не отставал. «Нет, — говорил он, — ты, Сердюк, хорошенько подумай: неужели ты мед больше всего на свете любишь?» Лермонтов начинал снова докучливые вопросы на разные лады. Это опять продолжалось четверть часа, если не более, и, наконец, когда истощался весь запас хладнокровия и терпения у бедного Сердюка, на последний вопрос Лермонтова о том, чтобы Сердюк подумал хорошенько, не любит ли он что-нибудь другое на свете лучше меда, Сердюк с криком выбегал из палатки, говоря: «Терпеть его не могу, ваше благородие!..»
Впоследствии, сблизившись с Лермонтовым, я убедился, что изощрять свой ум в насмешках и остротах постоянно над намеченной им жертвой составляло одну из резких особенностей его характера. Я помню, что раз застал у него одного гвардейского толстого кирасирского полковника З., служившего в то время жертвой всех его сарказмов, и хотя я не мог не смеяться от души остроумию и неистощимому запасу юмора нашего поэта, но не мог так же в душе не сострадать его жертве и не удивляться его долготерпению.
В мае 1841 года М. Ю. Лермонтов приехал в Пятигорск и был представлен нам в числе прочей молодежи. Он нисколько не ухаживал за мной, а находил особенное удовольствие me tagluiner (дразнить меня). Я отделывалась, как могла, то шуткою, то молчанием, ему же крепко хотелось рассердить меня; я долго не поддавалась, наконец, это мне надоело, и я однажды сказала Лермонтову, что не буду с ним говорить и прошу его оставить меня в покое. Но, по-видимому, игра эта забавляла его просто от нечего делать, и он не переставал меня злить. Однажды он довел меня почти до слез: я вспылила и сказала, что ежели бы я была мужчиной, я бы не вызвала его на дуэль, а убила бы его из-за угла в упор. Он как будто остался доволен, что наконец вывел меня из терпения, просил прощения, и мы помирились, конечно, ненадолго.