В конце 30-х и начале 40-х годов много рассказывали о проделках Константина Булгакова, офицера Преображенского, а затем Московского полка, товарища Лермонтова по Школе. Смелые, подчас не лишенные остроумия проказы Булгакова доставили ему особую милость великого князя Михаила Павловича, отечески его журившего и сажавшего его под арест и на гауптвахту.
С этим «Костькой Булгаковым» (как его называли товарищи) Лермонтов «хороводился» особенно охотно, когда у него являлась фантазия учинить шалость, выпить или покутить на славу. Двоюродный брат и товарищ Лермонтова, Николай Дмитриевич Юрьев (лейб-драгун), рассказывал, как однажды, когда Лермонтов дольше обычного зажился в Царском, соскучившаяся по нем бабушка послала за ним в Царское Юрьева, с тем чтобы он непременно притащил внука в Петербург. Лихая тройка стояла у крыльца, и Юрьев собирался спуститься к ней из квартиры, когда со смехом и звоном оружия ввалились предводительствуемые Булгаковым лейб-егерь Павел Александрович Гвоздев и лейб-улан Меринский. Бабушка угостила новоприбывших завтраком, и развеселившаяся молодежь порешила всем вместе ехать за «Мишелем» в Царское. Явилась еще наемная тройка с пошевнями (дело было на масленой), и молодежь понеслась к заставе, где дежурным на гауптвахте стоял знакомый преображенский офицер Н. Недавний. Однокашник пропустил товарищей, потребовав при этом, чтобы на возвратном пути Костька Булгаков был в настоящем своем виде, то есть сильно хмельной, что называлось «быть на шестом взводе». Друзья обещали, что с прибавкою двух-трех гусар прибудут в самом настоящем масленичном состоянии духа. В Царском, на квартире Лермонтова, застали они пир горой и, разумеется, пирующей компанией были приняты с распростертыми объятиями. Пирушка кончилась непременною жженкою, причем обнаженные гусарские сабли своими невинными клинками служили подставками для сахарных голов, облитых ромом и пылавших синим великолепным огнем, поэтически освещавшим столовую, из которой эффекта ради были вынесены все свечи. Булгаков сыпал французскими стихами собственной фабрикации, в которой воспевались красные гусары, голубые уланы, белые кавалергарды, гренадеры и егеря со всяким невообразимым вздором в связи с Марсом, Аполлоном, Парисом, Людовиком XV, божественною Наталией, сладостною Лизой, Георгеттой и т. п. Лермонтов изводил карандаши, которые Юрьев едва успевал чинить ему, и сооружал застольные песни самого нескромного содержания. Песни пелись при громчайшем хохоте и звоне стаканов. Гусарщина шла в полном разгаре. Шум встревожил даже коменданта города.
Помня приказ бабушки, пришлось, однако, ехать в Петербург. Собрались гурьбой, захватив с собою на дорогу корзину с половиной окорока, четвертью телятины, десятком жареных рябчиков, дюжиной шампанского и запасом различных ликеров и напитков. Лермонтову пришло на ум дать на заставе записку, в которой каждый должен был расписаться под вымышленной фамилией иностранного характера. Булгаков подхватил эту мысль и назвал себя французом маркизом де Глупиньон; вслед за ним подписались испанец Дон Скотилло, румынский боярин Болванешти, грек Мавроглупато, лорд Дураксон, барон Думшвейн, итальянец сеньор Глупини, пан Глупчинский, малоросс Дураленко и, наконец, российский дворянин Скот-Чурбанов (имя, которым назвал себя Лермонтов).
На самой середине дороги вдруг наша бешеная скачка была остановлена тем, что упал коренник одной из четырех троек, говорю четырех, потому что к нашим двум в Царском присоединились еще две тройки гусар. Кучер объявил, что надо сердечного распречь и освежить снегом, так как у него «родимчик». Не бросать же было коня на дороге, и мы порешили остановиться и воспользоваться каким-то торчавшим на дороге балаганом, местом, служившим для торговли, а зимою пустым и остающимся без всякого употребления. При содействии свободных ямщиков и кучеров мы занялись устройством балагана, то есть разместили в нем разные доски, какие нашли, поленья и снарядили что-то вроде стола и табуретов. Затем зажгли те фонари, какие были с нами, и приступили к нашей корзине, занявшись содержанием ее прилежно, впрочем, при помощи наших возниц, кушавших и пивших с увлечением. Тут было решено в память нашего пребывания в этом балагане написать на стене его, хорошо выбеленной, углем все наши псевдонимы, но в стихах, с тем чтобы каждый написал один стих. Нас было десять человек, и написано было десять нелепейших стихов, из которых я помню только шесть; остальные четыре выпарились из моей памяти, к горю потомства, потому что, когда я летом того же года хотел убедиться, существуют ли на стене балагана наши стихи, имел горе на деле осознать тщету славы: их уничтожила новая штукатурка в то время, когда балаган, пустой зимою, сделался временною лавочкою летом.
Гостьми был полон балаган,
Болванешти, молдаван,
Стоял с осанкою воинской
Болванопуло было Грек,
Чурбанов, русский человек,
Да был еще поляк Глупчинский...