В большом свете вообще выражалось сожаление только о том, что автор стихов слишком будто бы резко отозвался о Дантесе, выставив его нечем иным, как искателем приключений и почти chevalier d'industrie (авантюристом. —
В генваре Пушкин умер. Когда 29 или 30 дня эта новость была сообщена Лермонтову с городскими толками о безыменных письмах, возбуждавших ревность Пушкина и мешавших ему заниматься сочинениями в октябре и ноябре (месяцы, в которые, по слухам, Пушкин исключительно сочинял), — то в тот вечер Лермонтов написал элегические стихи, которые оканчивались словами:
И на устах его печать.
Среди их слова: «не вы ли гнали его свободный чудный дар» означают безыменные письма, что совершенно доказывается вторыми двумя стихами:
И для потехи возбуждали
Чуть затаившийся пожар.
Через несколько дней после дуэли и смерти Пушкина Лермонтов написал это стихотворение, заключив его стихом: «И на устах его печать!» Оно разошлось по городу.
Вскоре после этого заехал к нему один из его родственников, из высшего круга (не назову его), у них завязался разговор об истории Дантеса (барон Геккерн) с Пушкиным, которая в то время занимала весь Петербург. Господин этот держал сторону партии, противной Пушкину, во всем обвиняя поэта и оправдывая Дантеса. Лермонтов спорил, горячился, и, когда тот уехал, он, взволнованный, тотчас же написал прибавление к означенному стихотворению. В тот же день вечером я посетил Лермонтова и нашел у него на столе эти стихи, только что написанные. Он мне сказал причину их происхождения, и тут же я их списал, потом и другие из его товарищей сделали то же, стихи эти пошли по рукам.
Успех этот радовал меня по любви к Лермонтову, а Лермонтову, так сказать, вскружил голову — из желания славы. Экземпляры стихов раздавались всем желающим, даже с прибавлением двенадцати стихов, содержащих в себе выходку противу лиц, не подлежащих русскому суду — дипломатов (и) иностранцев, а происхождение их есть, как я убежден, следующее. К Лермонтову приехал брат его камер-юнкер Столыпин. Он отзывался о Пушкине невыгодно, говорил, что он себя неприлично вел среди людей большого света, что Дантес обязан был поступить так, как поступил. Лермонтов, будучи, так сказать, обязан Пушкину известностью, невольно сделался его партизаном и по врожденной пылкости повел разговор горячо. Он и половина гостей доказывали, между прочим, что даже иностранцы должны щадить людей замечательных в государстве, что Пушкина, несмотря на его дерзости, щадили два государя и даже осыпали милостями и что затем об его строптивости мы не должны уже судить.
Разговор шел жарче, молодой камер-юнкер Столыпин сообщил мнения, рождавшие новые споры, — и в особенности настаивал, что иностранцам дела нет до поэзии Пушкина, что дипломаты свободны от влияния законов, что Дантес и Геккерн, будучи знатные иностранцы, не подлежат ни законам, ни суду русскому.
Разговор принял было юридическое направление, но Лермонтов прервал его словами, которые почти полностью поместил в стихах: «если над ними нет закона и суда земного, если они палачи гения, так есть Божий суд».