Считается, что Лермонтов не только в ранней юности был занят своей судьбой как мировой проблемой. На самом деле прав Толстой, утверждавший: «Если бы этот мальчик остался жив, не нужны были бы ни я, ни Достоевский». Вдумайтесь в перечень произведений, написанных им после 1835 года: «Маскарад», «Сашка», «Княгиня Лиговская», «Тамбовская казначейша», «Смерть Поэта», «Бородино», «Песня про царя Ивана Васильевича…», «Мцыри», «Казачья колыбельная песня», «Не верь себе, мечтатель молодой…», «Дума», «Герой нашего времени», «Три пальмы», «Дары Терека», «Воздушный корабль».
Как широко и разнообразно представлена в этих произведениях русская жизнь! Петербург, Москва, провинция, Кавказ и кавказцы, война и мир, быт и история… Казалось бы, можно сделать передышку, но Лермонтов, как и в юности, по-прежнему не может понять, «что значит отдыхать». Какой отдых, какая передышка, если у него выработан план двух больших романов? Один – «…из времен смертельного боя двух великих наций, с завязкою в Петербурге, действиями в сердце России и под Парижем и развязкой в Вене». Другой – «…из кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа, Персидской войной и катастрофой, среди которой погиб Грибоедов в Тегеране».
Для того чтобы этот план осуществить, нужно на своей шкуре испытать, что такое война. Во время первой ссылки, в 1837 году, Лермонтов в действующий отряд не попал. Да и Грузию практически не знает. Самое время проситься на Кавказ. «В тот чудный мир тревог и битв», как писал когда-то, давным-давно, почти ребенком. Великий князь Михаил просьб о командировках в сторону южную не жалует. Но ежели похлопотать, авось, соизволит отпустить. Как и положено для гвардейских: с открытой подорожной и с повышением в чине. Но он не свободен. Он связан. Он даже, кажется, влюблен…
Глава двадцать четвертая
Итак, царскосельский гусар, только что произведенный из корнетов в поручики, обдумывает план «бегства на Кавказ», то бишь на фронт, но при этом вовсе не убежден, что принятое решение – единственно правильное. Странным образом повторялась ситуация лета 1832 года. Уже решился, а сам терзается виной перед теми, кто его преданно и истинно любит. Впрочем, была и разница. «Какие были его намерения, известно только Богу, но, по-видимому, он был готов сделать решительный шаг, дать новое направление своей жизни». Так писал он в 1832-м. В канун сорокового, рокового, намерения были не только ясны, намерения были неотменимы, и тем менее Лермонтов медлил и медлил, ожидая, что Провидение подаст путеводительный знак, смутный, туманный, никому, кроме него самого, не внятный. Он даже рискнул сыграть с ним, с Провидением, в «орел или решка». Краевский выцыганивал для первого номера «Записок» стихи, которые Михаил Юрьевич приберегал для сборника. И он, досадуя, дал, но вместо названия или эпиграфа поставил дату –
Январь 1840 года подходил к концу. На море житейском, на паркетной глади никаких волнений.
Кроме бально-танцевальных. И вдруг, вдруг… побежала-побежала еле заметная зыбь, зыбь не зыбь, волна не волна. Прославленный шурин Аннет Боратынской, последняя яркая звезда рассеянной пушкинской плеяды, кумир его ранних лет, не сегодня завтра пребывает в столицу! По сведениям, какими располагали петербургские родственники поэта, Евгений Боратынский собирался пробыть в столице минимум месяц, значит, можно было не торопиться. Но Лермонтову некогда ждать, он, как всегда, спешил. Зная, что Боратынский не горел желанием познакомиться с «новым восходящим светилом», можно предположить, что инициатива встречи в доме князя Одоевского на второй день по приезде долгожданного гостя исходила от Лермонтова.
Реакция Евгения Абрамовича известна: «Несомненно с большим талантом, но мне морально не понравился. Что-то нерадушное, московское».
Лермонтов не обмолвился ни единым словом. Уже одно это наводит на мысль, что впечатление было убийственным. Мы знаем Боратынского по литографиям двадцатых и начала тридцатых годов. Но есть один страшный его портрет начала сороковых. В сравнении с человеком, на нем изображенным, портрет живого мертвеца, который когда-то копировал юный Лермонтов, кажется недостаточно мертвым. Помните?
И двух беглых взглядов на лицо автора «Наложницы» – нынешнее, даже не раздавленное, а изжеванное скукой, – было достаточно, чтобы сообразить: этот некогда гордый ум не выносит ни малейшей серьезной нагрузки. Тут же устает и переключается на житейские пустяки. Дети, их болезни, их гувернеры, цены на зерно или лес… Более злую пародию на Печорина, женившегося-таки на ученой московской барышне, и вообразить невозможно…