- Понимаем, сударь, - говорит, - не первый год при вас служим; только как донесение прикажете делать?
- Донесение, - говорю, - если что важное откроешь, так сейчас же, а если нет, то как кончится работа, тут и донесешь.
- Слушаю-с, - говорит он и отправился.
Жду неделю, жду другую - ничего нет; между тем выехал в уезд и прямо во второй стан{272}. Определили тогда мне молодого станового пристава: он и сам позашалился и дела позапутал; надобно было ему пару поддать; приезжаю, начинаю свое дело делать, вдруг тот же Пушкарев приходит ко мне с веселым лицом.
- Ваше благородие, дмитревская, говорит, девка, что сбежала, явилась.
- А, - говорю, - доброе дело! Где ты узнал это?
- Матка пришла сюда с ней в стан: к вам просятся!
- Давай их сюда!
Обрадовался, знаете. Входит ко мне Аксинья, покуда одна.
- Здорово, старуха!
- Здравствуйте, кормилец!
- Что, дочку нашла?
- Нашла, родимый!
- Каким манером? Опять леший подкинул?
- Какое, ваше высокоблагородие, леший! Дело совсем другое выходит. На вас только теперь и надежда осталась: не оставьте хоша вы нас, сирот, вашей милостью.
- Идет, - говорю, - только ты много не разглагольствуй, а говори прямо дело.
- Нет, сударь, може, вы мне и не поверите; оспросите ее самое; она сама собой должна заявить; я ее нарочно привела.
- Ладно, - говорю, - позовите девку.
Входит, худая этакая, изнуренная.
- Ну, девица красная, очень рад тебя видеть; сказывай, где ты это пропадала: только смотри, не лги, говори правду.
- Нет, сударь, - говорит, - пошто лгать! Не для ча мне теперь лгать: ни себя ни других не покрою.
- Конечно, - говорю, - рассказывай, кто тебя сманил? И где ты была во второй и в первый раз?
- В первой, - говорит, - раз, сударь, жила я на чердаке в господском доме, в Маркове, а второй проживала у погорельского лесника.
- Как, - говорю, - в господском доме? Как ты туда попала?
Молчит.
- Из дворовых ребят, что ли, тебя кто затащил туда?
Потупилась, знаете, этак покраснела.
- Никак нету-тка-с, - говорит.
- Так не сама же ты туда зашла! Зачем и для чего?
- Где, сударь, самой! Не сама.
- Так кто же? Говори, наконец!
Молчит.
- Что ж молчишь? - вмешалась мать. - Сама, - говорит, - пожелала господину исправнику заявить, а теперь не баешь. Бай ему все. Егор, сударь, Парменыч, управитель наш, загубил ее девичий век. Рассказывай, воровка, как дело-то было; что притихла?
- Рассказывай, - говорю, - Марфуша: здесь только мать твоя да я; оба тебе добра желаем. Егор Парменыч, что ли, тебя сманил?
Еще пуще моя девка покраснела и потупилась в самую землю.
- Он-с! - говорит со вздохом.
- Для чего же это, - я говорю, - он тебя сманивал? Пригуляла, что ли, ты с ним?
Опять молчит. Я посмотрел на матку: та стоит пригорюнившись и на мои слова кивнула мне головой и прямо говорит:
- Пригуляла, кормилец, - таить перед тобой нечего, пригуляла, страмовщица этакая! Кабы не мое материнское сердце, изорвала бы ее в куски... Девка пес - больше ничего, губительница своя и моя!.. То мне, кормилец, горько, в кого она, варварка, родилась, у кого брала эти примеры да науки!
Девка в слезы, а старуха и пошла трезвонить. Мать-с, обидно и больно, как дети худо что делают. Я сам отец: по себе сужу; только, откровенно вам сказать, в этот раз стало мне больше дочку жаль. Вижу, что у ней слезы горькие, непритворные.
- Перестань, - говорю, - сбрёх: старого не воротишь; девке не легче твоего. Не слушай, - говорю, - Марфуша, матери, разговаривай со мной: полюбила, что ли, ты его?
- Да, сударь.
- Очень любила?
- Очень, сударь, большое пристрастие мое к нему было.
- Как же, - говорю, - ты такая хорошенькая - и влюбилась в такую скверную рожу? Деньгами, что ли, он тебя соблазнил?
- Нету-тка, судырь! Дело мое девичье: пошто мне деньги! На деньги бы я николи не пошла, если бы не пристрастка моя к нему.
Я только, знаете, пожал плечами, - вот, думаю, по пословице, понравится сатана лучше ясного сокола, и, главное, мне хотелось узнать, как у них все это шло, да и фактами желал запастись, чтоб уж Егорку цапнуть ловчее. Стал я ее дальше расспрашивать - только тупится.
- Что же ты, - говорит ей мать опять, - коли дело делали, так рассказывай!
- Ничего, - говорит, - мамонька, не стану я говорить: как, - говорит, мне про мою стыдобушку самой баять? Ничего я не скажу, - а сама, знаете, опять навзрыд зарыдала.
Никогда, сударь мой, во всю мою жизнь, во всю мою полицейскую службу, таких слез не видывал. Имел я дело с ворами, мошенниками настоящими, и многие из них передо мной раскаивались; но этакого, знаете, стыда и душевного раскаяния, как у этой девки, не встречал: вообразить, например, она себе не может свой проступок, и это по-моему, признак очень хороший. Я вот и по делам замечал: которого этак начнешь расспрашивать, стыдить, а ему ничего, только и говорит: "Моя душа в грехе, моя и в ответе", - тут уж добра не жди, значит, человек потерянный; а эта девушка, вижу, не из таких. Больше ее расспрашивать мне даже стало жаль.
- Ну, - говорю, - Марфушка, коли не можешь, так и не говори, - и велел, знаете, выйти ей в сени - будто освежиться от слез, - а Аксинье мигнул, чтобы приосталась.