«За ранней обедней вошел ко мне в алтарь просвирнин сын, учитель Варнавка Препотенский, и просил отслужить панихиду,
Я только три примера привел, а испещрено там многое, и урон, конечно, ощутимейший: где политический намек снят, где шпилька в адрес консисторского начальства притуплена, а где просто краски смазаны: ослабить текст, убрать запал. Было от чего прийти в ярость! Тем более, что делалось тайком. Но все-таки… положа руку на сердце: этот мелкий прочес не убивает текста. Ослабляет — да. Как точно сказал сам Лесков: это
Нет, причина, которую выставил Лесков перед самим собой и перед Литфондом, не объясняет той драмы, в которую он ввергся, отказавшись продолжать свою хронику. Тут что-то поглубже.
Лесков отказался не потому, что боялся цензоров и издателей, хотя они крепко портили ему жизнь, и он имел основания их бояться. Он отказался потому, что сам замысел — огромный, глобальный, эпический замысел — не удержался…
Задумано то самое, что уже осуществляет Лев Толстой в «Войне и мире», то самое, что десять лет спустя осуществит и Достоевский в «Братьях Карамазовых», — задумана национальная художественная вселенная, русский духовный космос.
У Лескова есть основания замахиваться на такое. Но что-то подкашивает его изнутри.
Что?
Врожденная склонность к «миниатюре», к очерку, штриху и «картинке с натуры»? Но эта склонность сама должна быть объяснена более глубокими причинами. Что-то глубинное мешает Лескову увидеть и объять русскую действительность как целое.
Любопытно, что как раз в это время он пишет для газеты рецензию на «Войну и мир»; цитируемые из Толстого сцены — вперемежку с комментариями к ним; о, какой интереснейший контраст тональности! С одной стороны — уверенное и спокойное величие, замешанное на первозданно-наивной, почти детской серьезности, с другой стороны — нервное, быстрое кружение беспокойной мысли, задиристо-агрессивной и вместе с тем неуверенной, словно бы ожидающей подвоха на каждом шагу. Лесков смотрит на русскую жизнь с какого-то другого уровня, чем Толстой или Достоевский; ощущение такое, что он трезвее и горше их, что он смотрит снизу или изнутри, а вернее — из «нутра». Они с необъятной высоты видят в русском мужике, Платоне или Марее, неколебимо прочные опоры русского эпоса — Лесков же видит живую шаткость этих опор: он знает в душе народа что-то такое, чего не знают небожители духа, и это знание мешает ему выстроить законченный и совершенный национальный эпос.
Отказавшись от своего грандиозного замысла, Лесков начинает отделять от хроники «боковые» сюжеты в качестве очерков и рассказов.
Отдана в газету «Сын отечества» история женитьбы дикого барина, похитившего себе невесту. Старгородская хроника переименована в старосельскую; грандиозный, из «хаоса первозданности» рождавшийся вселенский город заменен миниатюрной копией: «Основание
Выделен из хроники еще один эпизод: в первом томе «Повестей и рассказов М. Стебницкого» появляется рассказ «Котин Доилец и Платонида». Вернее, не «рассказ», а «отрывки из незаконченного романа». С таким авторским пояснением: роман прерван по «не зависящим от его автора обстоятельствам», читатель сам поймет, «какое
«Санкт-петербургская печать», а точнее журнал «Отечественные записки», вскоре ответит на этот намек рецензией Салтыкова-Щедрина (впрочем, без подписи): в свое время господин Стебницкий романом «Некуда» подписал себе приговор на всю жизнь, напрасно он думает, что это теперь забыто;