Он шагнул в темноту и в ту же секунду растаял в ней, следом шагнули маленький солдат с полицаем и также растворились: ночь нынешняя была словно бы специально сотворена для партизанских операций – тёмная, с позёмкой и посвистами ветра. Следом за командиром в темноту шагнули три бойца из геттуевского взвода.
Полицай вначале шёл уверенно, потом, на перекрёстке двух переулков неожиданно замешкался и после короткого раздумья шагнул влево.
– Ты чего? – встревоженно спросил Ломоносов.
Полицай остановился, вытер рукавом мокрый нос и ткнул рукой в правый переулок:
– Там немцы могут быть. Лучше их обойти.
– Ну ты и орёл, – коротко рассмеялся Ломоносов, лейтенант придержал его:
– Погоди! Может, нам вначале напасть на немцев, а уж потом заняться фельдшерицей?
– Уйдёт ведь, товарищ командир! Как только услышит стрельбу, так сразу и усвистит. И поминай, как её звали.
– Тоже верно. Пошли! – Чердынцев шагнул влево.
– А ты молодец, мужик. – Ломоносов хлопнул ладонью по плечу полицая. – Заботишься о нас.
– Будешь заботиться, когда жизнь дорога, – пробормотал тот беззлобно, с обеспокоенными нотками бывалого человека, вляпавшегося в нехорошую историю.
Минут пять они шли молча. Ломоносов, словно бы предчувствуя что-то, взял автомат на изготовку.
– Сюда, к тому вон дому, – молвил полицай, сворачивая к высокой, не так давно, судя по всему, перед самой войной, окрашенной светлой масляной охрой изгороди. В доме за изгородью призывно светились окна дома. Всего окон в этом справном доме было пять – хорошие хоромы возвёл себе какой-то хозяин, надёжные, просторные, надеялся, наверное, прожить без войны, но война началась, и неведомо теперь, живёт хозяин тот здесь или нет, зато дамочка одна, служка фашистская, живёт. – Сюда, – повторил полицай и, подойдя к калитке, перегнулся. Нашарил изнутри щеколду, с тихим стуком отодвинул её. – Сюда вот.
Чердынцев скинул «шмайссер» с плеча.
На крыльце полицай гулко потопал валенками, сбивая с них трескучие ледышки, потом, разглядев стоящий у двери старый голячок – ободранный веник, – пошмурыгал им по обуви, опять потопал валенками и уж потом стукнул костяшками пальцев в дверь. Подёргал её – дверь была закрыта, – снова постучал.
Наконец в сенцах загремело попавшее под неловкую ногу ведро, и недовольный женский голос поинтересовался:
– Кто это?
– К Ассии Робертовне! Передайте, что Григоренко, дежурный из управы пришёл.
– А до завтрева подождать не мог?! – Недовольство в женском голосе сменилось злостью.
– Раз пришёл, значит – не мог, – невозмутимым тоном ответил полицай. – Открывайте!
За дверью заскрежетал железный засов – выдвигался он трудно, заржавел, видать, в этом доме не было мужика, чтобы привести его в порядок, потом заскрежетал другой засов, размером и мощностью поменьше. Дверь отворилась.
Полицай решительно шагнул в сенцы, вытер рукавицей нос.
– Ассия Робертовна где?
– У себя. Ужинает.
– Скажите ей – Григоренко пришёл. Гри-го-рен-ко. Дело у меня срочное.
– Ладно, – смиряясь, проворчала недовольная женщина – объёмная, грузная, занимавшая половину сенцев, – я поняла: Гри-го-рен-ко. Проходи. А это кто с тобой? – воззарилась она на Чердынцева и маленького солдата.
– Это наши. – Полицай небрежно махнул рукой. – Из управы… Со мной пришли.
– Ладно. – Грузная женская фигура нехотя отодвинулась в сторону. Проворчала: – Нанесёте мне тут грязи.
– Грязь не сало, потёр – и отстало, – произнёс полицай, хихикнул довольно: очень уж ладно он высказался. И главное – к месту.
Испуг, навалившийся на него в управе, похоже, прошёл, он вновь почувствовал себя в своей тарелке, перестал бояться партизан.
Чердынцев сильным движением руки отодвинул хозяйку в сторону, шагнул вслед за полицаем в нагретое помещение.
Фельдшерица сидела за столом в форме, украшенной какими-то оловянными бляшками и значками, ушитой по талии, делающей её фигуру очень стройной, и ужинала. Она почти не изменилась, точнее, совсем не изменилась, у неё было всё такое же точёное лицо, гордый постав головы, как у греческой богини, длинные ресницы, нежная матовая кожа, застенчивый румянец на щеках. Красивая женщина! Но, странное дело, увидев эту красивую женщину, Чердынцев ощутил, что в нём растёт, ширится и вот-вот переполнит его некое брезгливое чувство – ну будто бы он съел что-то не то, какую-то заплесневелую пакость, способную вывернуть наизнанку не только человека…
На столе перед фельдшерицей в тарелках находилась еда сугубо русская, не немецкая – яичница-глазунья, порезанная на квадратные доли, в каждом квадрате – оранжевый, схожий с маленьким солнышком желток; сало с прожилками, тонко и умело напластанное, хлеб-ситник пшеничный, пышный, недавно испечённый, и хлеб ржаной, душистый, ноздреватый (Чердынцев давно не пробовал такого хлеба), в алюминиевой миске высилась горкой домашняя, обильно начесноченная колбаса; в одной половине блюда – кровяная, напластанная крупными скибками, с другой – обычная, варёная, из прокрученного мяса, для вкуса подкопченная на ольховом дыму… Неплохо питалась начальница полицейской управы!