Читаем Лесная топь полностью

- Судить меня некому, - заговорила, не поднимая головы, Антонина. - И кому это нужно, судить? Я сама-то никому не нужна... Пусть никто и не вступается, когда такое дело... Мое дите... Я этого не знаю, с глазу или не с глазу, а я вот не хотела, чтоб она нелюдью была, чтобы измывались. Тебя, небось, никто не пожалел, как заболел... Да, может, и жалеть-то не к чему! Так это, выдумка одна...

Зайцев завозился, сплюнул и поспешно зажевал во рту объедки чужих слов:

- А я и не люблю вовсе, когда жалеют. Мне, по-настоящему, на паперть нужно, милостыньки просить, а я вот не захотел, гордость во мне есть. Как не захочу, так и шабаш. Мне пускай смеются, а я про свое думаю... Сижу и думаю... Лес не город. Люди все свои, знают, не как в городу: ото всех хоронись... Это со всяким быть может... Я этому не причина... Болезнь такая, а не я!.. От болезни куда уйдешь?

Он говорил долго и бессвязно, говорил, точно поспешно плевал в воздух, говорил о том, какой он был разбитной и ловкий и какой красивый и большой был тот город, в котором он встречал "Камаринским" архиерея. Потом перешел на любовь, и вышло, что его любили многие за лихость, за обходительность, за то, что у него были новые сапоги с набором или вышитая рубаха из сатинету, но совсем как шелковая, любили и за то, что он играл на двухрядной итальянке, - так же складно, как звонил в соборные колокола, и пел песни заливчатым тенором, как настоящий певчий.

Антонина напряженно ловила и округляла в слова его объедки. Составлялась целая жизнь, полная и красивая, которую кто-то сразу сломал, как палку на колене, а обломок бросил в белый водоворот.

И нельзя было найти виноватого во всем этом, кроме самого бога.

Она хотела представить, каким был Зайцев до болезни, но не могла представить и спросила.

- Я-то герой был! - живо захрипел в ответ Зайцев. - Нос у меня был не кирпатый какой-нибудь, ни-ни, а такой даже длинноватый, вострый, с горбинкой... Губы это тоже красные, налитые... усики... Волос был, прямо всем на удивленье, вьющий, кудрявый, девок зависть брала... Красота был парень... В зеркало на себя, бывало, не нагляжусь... А теперь вон как скрутило... Шесть годов в больнице лежал, то приду, то выпишусь, немного похожу, опять приду... Шесть годов...

Антонине начинало казаться, что рядом с ней сидят двое в одном: молодой - красивый и старый - урод, и ей хотелось думать, что урода совсем не было, что в подпоясанной чуйке ловкий красивый парень с кудрявыми волосами, в руках у него гармоника-двухрядка, и вот сейчас он ударит что-нибудь веселое, "Камаринского", частушку, - и пойдет отбивать такт высокими каблуками.

Но в сиплых волнах голоса проплывал перед нею искалеченный урод, которого пугались дети, и другой урод, сгоревший, сплетался с этим и крикливо впивался в темноту сморщенным кроваво-багровым лицом. Тогда она начинала говорить о том уроде, говорила долго, с плачем и надрывом.

Зайцев слушал.

Внизу было тихо, темно и душно, а вверху быстро-быстро мчались светлокрайные облака, было широко и свободно. И не видно было никакой связи между темной землей и светлым небом, - небо уходило куда-то, не глядя вниз, а на земле плотно, с головой закутанная и потому слепая, неподвижно сидела ночь.

Уткнув морды в передние лапы, одна возле другой дремали собачонки; однообразно скрипели время от времени двери спален; торчала перед глазами нахлобученная крыша ворот, похожая на гроб.

- Спать хочется, - сказала вдруг Антонина. - А тебе караулить нужно, может, там бревна воруют.

Засмеялась и добавила тихо:

- Я к тебе завтра в сторожку приду, жди.

И потом пошла, высокая и стройная в темноте, и вприпрыжку покатились рядом с ней белые пятна пестрой собаки.

Зайцев стоял и смотрел ей вслед, стоял долго, напряженно глядя в темноту, потом ударил было в колотушку, - рука дрожала, шарик звякнул по бортам и осекся. Потом пошел к спальням; проходя мимо кухни, не выдержал, кашлянул, постоял немного и опять пошел. Зашел в свою сторожку, зажег лампу и долго прибирал там все, не раздеваясь, и опять бродил между складами досок и бревен, вокруг машины, спален и дома, и так до самого света, когда нужно было звонить на работу. Никогда ни раньше, ни после он не берег так старательно бердоносовское добро и не звонил с таким чувством в колокольчик.

VII

После обеда в вымытой и прибранной сторожке он ждал ее, но она не пришла.

Зато пришла поздно вечером, когда он готовился караулить. Закутанная в платок от дождя, свежая и росистая, она вошла, села за стол, сколоченный из трех неровных досок, положила голову на руки и долго глядела на смущенного Зайцева - глядела и молчала.

Теперь, при лампе, лицо Зайцева казалось еще страшнее, чем днем, и то, как он боязливо закрывал его шарфом и как при этом тряслись у него тонкие, насквозь видные руки, делало его гнусным, как куча скользких червей. Был он в жилетке, желтой, старой, сквозь которую проступала линючая и оплеванная красная рубаха.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже