— Ох, зачем вы так?.. Я голодал, я был человеком, потерпевшим крушение. Без родины, без средств, без дороги в жизни. Мои знания никому не были нужны. Как долго можно быть у женщины на содержании? А из Кантона писали, что там требуются военные. И что в отряды Бумажных тигров охотно принимают кадровых офицеров Дикого Барона. На борьбу с чернью — так они писали. Тогда из Харбина много людей поехало туда, и я с ними… хотя я был человек другого сорта, и мои однополчане меня и раньше презирали, называли меня «цыпленок» или подпоручик Цып-Цып… Кормили их на убой, платили хорошо, водки и девок было вдоволь… Они упивались своей властью, и для них полк был как родной дом. Ни над чем они не задумывались. В забастовщиков стреляли, как в фазанов. Даже пари держали, как упадет подстреленный. Я нарушил присягу, сбежал. Став дезертиром, укрывался у Лены. А Лена пела в кафе-шантанах и кабаках. И вынуждена была продаваться. Я больше не мог делать вид, будто этого не знаю. Приходилось караулить, пока она там с каким-нибудь гостем… Люди, разве можно так жить?! И она сказала: «Я теперь только проститутка, а ты сутенер. Умрем, Павлик…»
— Говори, открой богине все самое тайное, глубоко скрытое.
— Я же и говорю все, как перед богом, неужели не видите? Лена хотела, чтобы это было после обедни, когда мы причастимся. Вышли мы из часовни. А у китайцев был как раз Праздник Лета. Везде цветы, цветы, веселая толпа, детишки с бумажными змеями… Все вокруг радовалось… И мы прошли, держась за руки, через весь город. Спешить нам было некуда. Купили каштанов, Лена отдала торговке все деньги. «Ах, моя красавица, пусть исполнится то, чего ты хочешь! — воскликнула женщина. — Пусть сегодня же исполнится!» Лену очень рассмешило это доброе пожелание. Потом мы лежали в поле. Над нами куст дикого чая пылал яркими красками, и было так тихо, хорошо… Мы с Леной разговаривали — и вовсе не о печальном и серьезном. Болтали о всяких пустяках, которые нам милы, но о которых всю жизнь приходится молчать… Я даже забыл, для чего мы туда пришли. Но когда я увидел, что солнце заходит, мне стало страшно. Лена сама вложила мне в руки револьвер… Ох, будет, будет, не могу больше! Не могу и не хочу!
Он шатался, как пьяный. Водил кругом безумными, невидящими глазами.
— И ты выстрелил в нее?
— Да. А потом вложил дуло себе в рот… Но как подумал, что голова сейчас разлетится в куски, как разбитый горшок… не выдержал. Это было выше моих сил! Я бросил пистолет и бежал, бежал. А убежать ни от чего нельзя. Вздор, не убежишь!
Падают отрывистые, бессвязные слова, бьются о своды грота, о сталактиты. Глухими отголосками замирают где-то во тьме.
Ламы стоят неподвижно. И невидим лик богини под вуалью.
— Кто бы ты ни была, ты — женщина и не скажешь, как они: «Убийца!» Они говорят, что я отсюда не выйду? Что ж, очень хорошо… Видите, я спокоен, совершенно спокоен. Защищаться не стану. Я даже буду вам благодарен, право… Только кончайте разом, вам-то все равно. И так, чтобы я не видел, чем вы это сделаете!
Алсуфьев выпрямился, закрыл глаза и поднял голову, словно ожидая поцелуя. Он как-то даже помолодел в эту минуту, казался выше и стройнее. Уже не бродяга, давно небритый, с грязной бородкой, кое-где тронутой сединой, стоял перед ламами. В его полных губах и вздернутом носе не было сейчас ничего шутовского. Печальные козлиные глаза, вихры по обе стороны лысины, похожие на рожки, уже не напоминали фавна… Он снова был взращенный в светских гостиных мечтатель, до ужаса одинокий, и в этот миг словно подставлял лоб для поцелуя своей чопорной матери, желая ей доброй ночи.
Заколыхалось серебристым туманом покрывало богини, из-под него протянулась белая ручка. Вот сейчас она либо помилует, либо покарает…
Но ничего не случилось. Все вокруг вдруг замерло.
Раздается стук. Не о дерево или о камень. Это словно воды с плеском бьются о какую-то преграду или трескаются стекла. Ламы поднимают руки: «Идет третье! Идет третье!» Свечи гаснут. Что-то катится с грохотом, и холодный ветер ударяет в лицо.
Виктор чувствует подле себя чье-то присутствие. Кто-то легонько касается его волос, чьи-то губы у самого его виска шепчут: «Ничего не бойся, я думаю о тебе».
Он протянул руки — никого. Руки хватают воздух.
А там, во мраке, где-то у самой земли стук все назойливее. И Алсуфьев твердит, как заклинание: «Да, да, я хочу, я жду!»
Огненный шар, мерцая зеленоватым светом, летает, как нетопырь. Вот он поднялся выше, вспыхнул ярче. В тумане вырисовывается какая-то фигура, сгорбленная, коренастая, с лицом белым, как мел. Свет падает на ошеломленное лицо Алсуфьева: это не она, а он!
А призрак чего-то требует… Губы его шевелятся, но слов не слышно. Наконец удается разобрать, чего он хочет. Выговаривает твердо, по-сибирски:
— Ты прости, Павел…
Злорадство, и жадное любопытство, и грустная покорность слышны в голосе Алсуфьева:
— Вот теперь ты сам видишь… Значит, есть?
— Есть. Молись за меня. Или ты все еще меня ненавидишь?
Грусть берет верх над всеми остальными чувствами.
— Теперь это уже не имеет значения, Саша. Когда ты отошел в иной мир?