— Плевать на работу: нет и не надо…
— А если завтра? Если еще поискать?
— Ну, хорошо! Поищем и завтра, а на сегодня довольно.
Усталость и равнодушие. Валерий медленно пробирается к скверу с жиденькими деревцами. Садится недалеко от входа на низенькую скамью. Рядом какая-то барышня, очень похожая на его Маруську, такая же славная. Сидит с портфелем «Musique» и что-то задумчиво вычерчивает концом зонтика по песку. Вероятно, поджидает кого-нибудь на свидание.
— Ага! Она вычерчивает маленький домик… Но — зачем же такая большая труба?
Валерий не выдерживает:
— Бога ради, не такую трубу: она портит весь рисунок.
Барышня поднимает на него откровенные глазки и колеблется:
— Вы думаете?
— Да! да! пожалуйста, сотрите верхушку.
Ах! — какая она бестолковая, — Валерий морщится и с досадой наблюдает за движением зонтика. Ну! Теперь труба стала кривой. Возмутительно!
— Крива! Крива теперь! Понимаете — крива! — раздраженно бормочет он соседке, она послушно исправляет, потом снова взглядывает на него и усмехается:
— Вот комик… как вас зовут?
— Валерием.
— А… а, это хорошее имя… — И замолкает.
Так они сидят с полчаса: ничего не говоря и лишь поглядывая на рисунок. Наконец, он окончен — прекрасный маленький домик, даже с крыльцом и псиной будкой. Тогда Валерий подымается и молча подает барышне руку. Она ее крепко пожимает и долго провожает глазами незнакомца в потертом пальто.
Затем подходит юноша, которого она любит.
— Какой ты скучный, — встречает она его, недовольно разглядывая, сейчас я познакомилась с одним милым человеком. Как он занимательно говорит, но, кажется, у него горе.
Юноша надувает губы и сердится.
А Валерий идет тихим шагом приговоренного к казни, потому что в его душу вошло отчаяние.
Опять день… Опять прошел день, и опять никому не нужны эти подлые белые руки. Сегодня — завтра: все равно… Э-эх! Уж погибать, так с треском.
— Стать смелым!
— Не хочу я, чтобы Маруська голодала…
Крутою лестницей, грязной и темной, взбирается он, машинально считая ступени и прислушиваясь к звуку своих шагов. Звонит, ждет, ленивой походкой проходит в комнату, где Маруся постукивает ремингтоном, и с озлоблением швыряет пальто на кровать.
— Опять ни черта!
— Брось, родной; соскучилась я без тебя…
Обнимает его ласковыми руками.
— Валик! Давай варить кашу, ее еще фунтов пять осталось.
— Давай.
За окном копошится город, переваривая в своей утробе людей и зверей-тружеников.
Ремингтону — вечная память: продан и унесен.
— Валик! — говорит Маруся, — мы это время, как маленькие цари.
— Да! Это верно: как маленькие цари.
Пир на весь мир: комната утопает в табачном дыму, пыхтит — отдувается белым паром пузатый самовар: есть и табак, и сахар, и булки, и даже целая дюжина пирожных. А обжора в дымно-серой шубке валяется на кровати и благодушествует: понабил-таки он свое грешное чрево, плотненько понабил; кудрявая хозяйка третью неделю угощает его прекрасным сырым мясом, о котором он и мечтать было перестал. Он его терзает, как тигр-победитель добычу; ворчит, будто скряга над золотом, наконец, впадает в сладостное забытье. Словно сквозь розоватую дымку видит он пузатый самовар, лампу с голубым абажуром и лица своих покровителей, но отяжелевшие веки смыкаются, и, умиленно мурлыча лирическую песенку, он засыпает. Прекрасное житье и прекрасные люди — молодые хозяева!
Благодушествуют и они.
— Давно надо было, Валик, так сделать. Я поступлю машинисткой и гораздо больше заработаю.
— Ну, конечно, — соглашается Марусин друг. Право, ему сейчас ни о чем не хочется думать… Все уладится и будет прекрасно.
Потом они читают. Спорят, горячатся и перебивают друг друга, но это ведь так приятно, потому что «я» и «ты» — это «мы». Тихонько-тихонько наблюдают друг за другом и радуются…
Какая упорная, какая настойчивая головка.
— Маруська! Я оттреплю тебя за косы…
И смеются:
— Попробуй!
А за стеною зловещая вьюга, настала скучно-белая зима. Вьюга напевает свои дикие песни — о увядших цветах, о печальном кладбище, где зябнут в гробах мертвецы.
Постепенно смолкают радостные споры и беспечный смех.
— Мне страшно.
Маруся садится на колени к Валерию и крепко его обнимает, склонив свою темнорусую голову на его плечо.
— Воет… воет… И так уныло. Она, как злая старуха: сидит и проклинает.
— В лохмотьях…
— С гнилыми зубами…
— Оставь! — хмурится Валерий, — пойдем спать, Марусик.
И бережно переносит ее на кровать.
— Я тебе расскажу хорошую-хорошую сказку: сейчас придумал. Про светлое озеро и двенадцать лебедей. Белых лебедей с золотыми коронками на головах. Ты хочешь, моя Кунигунда?
Но темен страх и полна душа смутной тревоги.
— Я не хочу быть твоей Кунигундой: Оскар ведь на ясной поляне.
— Брось, родная, брось… Вот я целую твои ножки, потому что ты мое солнышко… Понимаешь это, Маруся? А?
Тиха душа у Валерия — незлобив он и мягок, и много в его сердце нежных слов для любви.
— Люблю тебя, милый… Иногда мне кажется, что кругом табуны диких зверей — грызутся и щелкают клыками, — а ты поднял меня и куда-то уносишь… Родной мой!