— Вот длинный-длинный туннель… Темно в нем и где-то сокрыта в нем бездна. Мы идем ближе, ближе… И вокруг темно, и впереди бездна… Мне страшно, милый!
Маруся думает о машинке. Есть нечто тайное в вещах, как в человеке душа, полное безмолвного смысла и неуловимое. А у человека к этим вещам есть нечто, более глубокое, чем привычка.
— Не надо, Маруся, перестань. Уладится, — говорит Валерий, обнимая ее. Но и сам он тоскует, и в мысли его входит отчаяние.
Приближается Голод — слепой и прожорливый, не щадящий ни стариков, ни белоголовых детей: Голод безжалостен.
Не щадит он и любящих…
— …Слушай, Маруся: жили три брата, три витязя. Ты слышишь, Маруся?
— Слышу, — уныло и как-то по-детски лепечет она, прижимаясь к своему верному другу.
— …А с ними сестра, — продолжает Валерий, — очи, как звезды, черные косы — до пят.
…Тоскливая тишина. Маруся молчит, уткнув свое лицо в подушку, потом также молча приподнимает голову, ее алые губы ищут губ Валерия, находят и сливаются в томительном поцелуе.
— Никому не отдам… мой ты, мой, мой! — с тоскливой упорностью шепчет она, но вдруг что-то обрывается в ней, и она начинает безутешно плакать. Теплые росинки-слезы падают на лицо Валерия и высыхают, снова падают и снова высыхают. И великая любовь пробуждается в сердце Валерия — к ней, все же такой слабенькой и близкой — неразделимой с ним, Валерием.
«Мужчина я!» — говорит он себе и думает о «нем». У него семь плевков, а каждый плевок сама смерть. Стать смелым и кровавым; завоевать свое право любви! Так! Так!
— Валик, родной, брось его, продай. Я знаю, что ты думаешь все эти дни. Ты попадешься… Мы достанем работу, много работы, оба достанем, непременно достанем, — ведь у нас еще есть время, родной! — беспомощно лепечет Маруся, Валерий усмехается и ничего не говорит. Не видит, нет, но знает она, что он усмехается, и снова теплые росинки-слезы сбегают на лицо Валерия и высыхают там.
Много страдания.
Но вот жгучие ласки и бесконечные поцелуи.
Бурлит в жилах кровь, потому что она молодая, и уплывают в безвестную даль и мир, и Завтрашний День, — все, все.
Но стучит косматая Вьюга в окно костлявыми пальцами и поет странную песню.
Валерий прислушивается и кажется ему, что она поет про волка, полюбившего волчицу:
Поляна… Искристо-белые снега и бледная луна. Волк и волчица идут к селу согреться чьею-то теплою кровью, потому что холодно — холодно…
Протяжно воют.
Маруся спит, а Валерий гладит ее шелковистые волосы и думает…
— Кровь? — пускай! Все равно… Удастся — и они уедут далеко-далеко…
Корней и Домна
— Н-но, ты, старая!..
Верёвочный кнут щёлкает кобылу по брюху и, отскочив, волочится за дрожками.
Тощая бородёнка Корнея вздрагивает на ухабах укатанной полозьями дороги, а соловые глаза неприязненно посматривают и на круглый зад лошади, и на сизо-белое поле, подёрнутое поволокой серого дня.
По лесу тянется длинная вереница дровней, на них сидят мужики — в полушубках, с заткнутыми за пояс топорами. У Корнея тоже топор: прибыльное дело — рубить лес: свёз — и получи из конторы то целковый, то с полтиною, то два рубля.
— Корне-ей! — кричит сзади круглолицый парень с задорно выпяченной нижней губой. — Цы-гарки нету ли?
Корней снимает островерхую шапку; там за рваной подкладкой хранится кисет. Парень, хрустя снегом, неуклюже подбегает к дровням и на ходу вскакивает на них.
— Бери! — протягивает Корней развязанный кисет парню; тот поспешно скручивает из обрывка газетины собачью ножку, засыпает её махоркою, придавливает верхушку корявым пальцем и закуривает, блаженно улыбаясь. Русые волосы выбиваются из-под шапки бараньими кудряшками. Так как нижняя губа выпячивается, то кажется, будто он смеётся, хотя он и не думает смеяться. Это — племяш Корнея, Никитка Громов.
Никитка глубоко затягивается, глядя по сторонам на снежные поля, а Корней шевелит вожжами, словно от этого кобыла пойдёт ходчей. Лицо Корнея узкое и угрюмое, и есть привычка морщиться; тогда на лбу собираются, как на гармонике, складки, взор же устремляется вверх — на небеса.
— Спасибо тебе!
Никитка, соскочив, возвращается на свои дровни.
— Н-но, ты, пузатая!
Верёвочный кнут щёлкает кобылу по брюху, она чуточку прибавляет рыси, а затем снова сбивается на привычный бег.
Древорубы въезжают в лес; дорога вьётся светло-жёлтой лентой среди свежих пней. Вырубка смотрит тихим кладбищем, и даже пахнет тут уже не по-лесному, а как-то иначе… Думается Корнею — идёт толпа мужиков, в шапках, в бараньих полушубках, — и вдруг — хвать!.. Махнула великая коса — и нет мужиков, остались одни ноги в серых валенках. То и вырубка.
Обок вырубки, насупившись, стоят ждущие своего конца деревья. На них снег, как белые шапки, из-под которых сурово выглядывают тёмные стволы.
Скрипит снег под ногами суетящихся мужиков, звенят пилы, и хлопочет приказчик. Он с тёмным, обветренным лицом, в высоких — по бедро — валенках, в кожаной, подбитой волчьим мехом, куртке.