За имением купца, на пригорке, стоят три березы, уцелевшее от хищнических порубок. Они печально шумят листвой, последние отпрыски погибшей славы. Совсем недавно все эти поля были покрыты дремучим лесом, в нем рыскивали звери, вили гнезда птицы, выводились несметною ратью грибы. И все это в одну ночь было проиграно отцом дев Ворониных, и осталось у них от богатейших владений небольшое именьице «Надеждино», как уцелевший от великой засухи оазис.
Марк Павлович и отец Аввакум останавливаются на пригорке около трех берез, чтобы передохнуть. День знойный, дали сверкучие… Под мышкой отца Аввакума футляр со скрипкою.
— Скажите-ка, врач, а почему иной раз грусть зарождается? Необъяснимая грусть… Не сердца ли болезнь?.. Как прохожу здесь, всегда мне грустно делается…
Они шагают по ссохшейся дороге. Навстречу едет мужик в дребезжащей телеге, сзади бежит тонконогий пегий жеребеночек. Мужик кланяется батюшке и врачу, настегивает кобылу. Жеребенок, догнав мать, норовит пососать ее, она искоса поглядывает на него ласковым взором и сбавляет бег, чтобы дать детищу насосаться, но мужик стегает ее опять; она, дрогнув ушами, усердно семенит по дороге.
— Хотелось бы мне на аэроплане полетать! — со вздохом сообщает отец Аввакум.
— Что так?
— Занятно. Летишь, а вокруг тебя — стрижи, ласточки… Ну-ка, поймай! Опять сею ночью попадью мою бедную во сне видел — стоит и мне белою ручкой машет: умру, надо полагать, в скорости… А знаете, врач, когда я в городе был, так я в оперетку сбегал… Ей-Богу!.. Ну и срамота! Ха-ха!
Отец Аввакум раскатисто хохочет.
Путники подходят к имению. В парке их встречает громким лаем рыжий пес. Отец Аввакум вступает с ним в пререкания:
— Ну и дурень!.. Вот дурень!.. Эдак и я сумею, коли захочу. Чай, жалованье-то за брехню не платят. Не воры, не грабители, неразумный пес.
Собака, точно устыдясь, замолкает, бежит к дому.
Парк старинный, запущенный. Столетние липы кидают на заросшие травой дорожки узорчатую тень; скамейки сгнили; в китайской беседке разбиты цветные стекла. Нагие нимфы на газонах — без рук и без носов, купидоны — без стрел, поражающих любовью.
В кресле-качалке, на террасе, повитой плющом, сидит старуха Воронина — черный бисерный чепчик, черная накидка. Она глуха, при разговоре пользуется каучуковыми черными трубками и тогда похожа на нетопыря. Вдовствует лет двадцать: супруг сразу после разорительного проигрыша скончался от паралича.
— Здравствуйте!
— Добрый день, батюшка!.. А к вам, доктор, я все собираюсь, что-то побаливает печень…
Марк Павлович, поклонившись, заглядывает через стеклянную дверь террасы в комнату. Там у стен расставлены золоченые стулья; кресла, обитые темным атласом, важно столпились около массивных столов.
— Хорошая погодка! — вытирая носовым платком со лба пот, говорит отец Аввакум. — А только дождичка надо бы, надо бы…
Старуха, не расслышав, берется за трубки.
— Помните, батюшка, в прошлом годе мы пчел учителю из Климкова продали?
— Как же, как же…
— Так он теперь меду на триста рублей в город послал — в горшочках необожженных, и нам горшок фунтов на пять прислал. Медком угощу. Вы его, батюшка, любите?
— Весьма. Мед кровь очищает и золотуху изгоняет прочь.
Над дверью прибит к стене выцветший деревянный щит с гербом рода Ворониных. Марк Павлович его рассматривает. Щит заостренный книзу, наверху шлем.
Из комнаты выходит Любовь Андреевна. Отец Аввакум здоровается с нею:
— А нас чуть ваш пес не слопал. Еле уговорили его. Ха-ха! Ну, что же, поиграем?
— С удовольствием, батюшка!
Она и отец Аввакум уходят в дом, откуда скоро раздаются звуки разбитого рояля и скрипки. Старуха закрывает глаза — трубки на коленях, она ничего не слышит. Лицо восковое, мертвенное… Марк Павлович, посвистывая, спускается с террасы в парк, идет по берегу реки среди кустов смородины и крапивы.
Около дома управляющего на крыльце чистит таз босоногая девушка.
— Варенье варить?
— Да, — отвечает она, макая влажную тряпицу в толченый кирпич.
— Дома управляющий?
— В поле.
Марк Павлович, посвистывая, входит в дом. Эмма Гансовна одна. Он крепко пожимает ее руки и зовет:
— Пойдемте гулять. Там поп музицирует, а я сбежал.
Она, улыбаясь, надевает на голову соломенную шляпу с розовыми лентами и, захватив красный зонтик, выходит из дома.
В парке они медленно идут по дорожкам, останавливаются у заросшего пруда; из воды изумленно смотрит лягушка. Марк Павлович бросает в ржавую голову палкой, лягушка исчезает.
— А поп все музицирует, по жене тоскует. Во сне, говорит, видел — ручкою манила. И чем люди живут — печалью по невозвратимому, тоской по недосягаемому.
Эмма Гансовна и Марк Павлович вступают в глухую часть парка, садятся в тени на скамью. Где-то рядом поет птица; Эмма Гансовна чертит концом зонтика по песку.
— Мне всю неделю после пикника было очень тяжело, — тихо говорит она.
Марк Павлович ее прерывает:
— А я мечтал о вас, мечтал… Понимаете? Это так хорошо, я люблю мою мечту, мучительную, скорбную, прекрасную, неповторяемую… И чтобы страдать при этом, терзаться…
Она с тревогой взглядывает на него:
— Зачем?