Рита положила мне вторую руку на второе плечо и пристально посмотрела мне в глаза.
Я не знаю, что это у нее за привычка заглядывать в чужие окна!
– В Узбекистане женщины ходят с закрытыми лицами.
Там цветут уже сады. В дымных чайханах перевитые тюрбанами узбеки курят чилим и поют восточные песни.
Кроме того, там есть могила Тамерлана. Все это, должно быть, очень поэтично, – восторженно говорил мне Николай, закрывая страницы энциклопедического словаря.
Но словарь был ветхий, древний, а я отвык верить всему, что написано с твердыми знаками и через «ять», хотя бы это был учебник арифметики, ибо дважды и трижды за последние годы сломался мир. И я ответил ему:
– Могила Тамерлана, вероятно, так и осталась могилою, но в Самарканде уже есть женотдел, который срывает чадру, комсомол, который не признает великого праздника ураза-байрам, а потом, вероятно, нет ни одного места на территории СССР, где бы в ущерб национальным песням не распевались «Кирпичики».
Николай нахмурился, хотя не знаю, что может он иметь против женотдела и революционных песен. Он наш –
красный до подошвы, и в девятнадцатом, будучи с ним в дозоре, мы бросили однажды полную недоеденную миску галушек, потому что пора было идти сообщать о результатах разведки своим.
Мартовской вьюжной ночью хлопьями бил снег в дрожащие стекла мчащегося вагона. Самару проезжали в полночь. Был буран, и морозный ветер швырялся льдинками в лицо, когда я и Рита вышли на перрон вокзала.
Было почти пусто. Ежась от холода, прятал в воротник красную фуражку дежурный по станции, да вокзальный сторож держал руку наготове у веревки звонка.
– Мне не верится, – сказала Рита.
– Во что?
– В то, что там, куда мы едем, тепло и солнце. Здесь так холодно.
– А там так тепло. Идем в вагон.
Николай стоял у окна, чертил что-то пальцем по стеклу.
– Ты о чем? – спросил я, дергая его за рукав.
– Буран, вьюга. Не может быть, чтобы там цвели уже розы!
– Вы оба об одном и том же. Я не знаю ничего про розы, но что там уж зелень – это ясно.
– Я люблю цветы, – сказал Николай и осторожно взял
Риту за руку.
– Я тоже, – ответила ему она и еще осторожней отняла руку.
– А ты? – И она посмотрела на меня. – Что ты любишь?
Я ответил ей:
– Я люблю свою шашку, которую снял с убитого польского улана, и люблю тебя.
– Кого больше? – спросила она, улыбаясь. И я ответил:
– Не знаю.
А она сказала:
– Неправда! Ты должен знать. – И, нахмурившись, села у окна, в которое мягко бились пересыпанные снежными цветами черные волосы зимней ночи.
Поезд догонял весну с каждой новой сотней верст. У
Оренбурга была слякоть. У Кзыл-Орды было сухо. Возле
Ташкента степи были зелены. А Самарканд, перепутанный лабиринтами глиняных стен, плавал в розовых лепестках уже отцветающего урюка.
Сначала мы жили в гостинице, потом перебрались в чайхану. Днем бродили по узеньким слепым улицам странного восточного города. Возвращались к вечеру утомленные, с головой, переполненной впечатлениями, с лицами, ноющими от загара, и с глазами, засыпанными острою пылью солнечных лучей.
Тогда владелец чайханы расстилал красный ковер на больших подмостках, на которых днем узбеки, сомкнувшись кольцом, медленно пьют жидкий кок-чай, передавая чашку по кругу, едят лепешки, густо пересыпанные конопляным семенем, и под монотонные звуки двухструнной домбры-дютора поют тягучие, непонятные песни.
Как- то раз мы бродили по старому городу и пришли куда-то к развалинам одной из древних башен. Было тихо и пусто. Издалека доносился рев ишаков и визг верблюдов да постукивание уличных кузнецов возле крытого базара.
Мы с Николаем сели на большой белый камень и закурили, а Рита легла на траву и, подставив солнцу лицо, зажмурилась.
– Мне нравится этот город, – сказал Николай. – Я много лет мечтал увидеть такой город, но до сих пор видел только на картинках и в кино. Здесь ничего еще не изломано; все продолжает спать и видеть красивые сны.
– Неправда, – ответил я, бросая окурок. – Ты фантазируешь. Из европейской части города уже добирается до тюбетеечных лавок полуразвалившегося базара узкоколейка. Возле коробочных лавок, в которых курят чилим сонные торговцы, я видел уже вывески магазинов госторга, а поперек улицы возле союза Кошчи протянут красный плакат.
Николай с досадой отшвырнул окурок и ответил:
– Все это я знаю, и все это я вижу сам. Но к глиняным стенам плохо липнет красный плакат, и кажется он несвоевременным, заброшенным сюда еще из далекого будущего, и уж во всяком случае, не отражающим сегодняшнего дня. Вчера я был на могиле великого Тамерлана.
Там у каменного входа седобородые старики с утра до ночи играют в древние шахматы, а над тяжелой могильной плитой склонились синее знамя и конский хвост. Это красиво, по крайней мере потому, что здесь нет фальши, какая была бы, если бы туда поставили, взамен синего, красный флаг.