Раньше Елим, когда по Суленге леспромхоз был, лесником служил. Как ни смотри, а рукомесло самое что ни на есть важное. Известно, какое у лесного хозяйства назначение, – пройдёт артель, и нет леса. Только одни пеньки да кустишки помятые. Елим следом идёт с саженцами, врачует землю, латает раны. Всегда у него ладно и на загляденье получается. С добрым разумением да по земле и по солнышку решит, какое деревце посадить надобно – берёзу или осину, кедр или сосну, пихту или ель, – и всходы у него дружные, ни один саженец не чахнет. Точно сама природа указала, где семечку или росточку гнездовать. Всегда он с присказкой и добрым словом живёт. Росточки ласковым словом привечает. Бывало, скажет: «Тут вам, робяты, в самый раз будет. Можа, потом и помянёте старика добрым словом». А они и рады стараться – тянутся к солнышку, шумят, ветушки новые пускают и Елима не забывают.
Рощицу кедровую, что на левом берегу Суленги на Красных камнях, тоже Елим в жизнь пустил. Тогда все, помнится, его подначивали: дескать, не приживётся здесь кедр, условия-де не те. А кедруши как поднялись! И никакая их хворь не тронула. У других лесников, что в округе значатся, много кедровой поросли шелкопряд и пяденица поела, а у Елима ни один росточек не погиб. Теперь-то его «робята» в широкоплечих красавцев вымахали и орех приносят. Кормят лесной народец и лес радуют.
Сейчас Елим на пенсии давно, да и леспромхоза уже нет.
Когда перевели участок в другое место, Забродки быстро пустеть стали. Многие в Канилицы перебрались, а кто и в город подался. Избы брошенные разобрали по брёвнам и утащили тракторами вверх. Там, по Суленге, в семи верстах от деревни и до самого верховья, бобровый заказник организовали. Нашлось, знаешь, в городе доброе управительство, когда уж, конечно, зорить стало нечего. Всякую рубку запретили – разрешили только бобрам лес валить, – егерские кордоны поставили и охотников да промышлятилей турнули. Лесу какая-никакая, а передышка.
Правда, охранную зону вовсе невеликую обозначили: на пять вёрст от речки в одну и в другую сторону, и в длину – не более тридцати получается. Оттого и не перевелись в Забродках охотники. И к Елиму по зиме частенько на постой просятся. Старик так-то не гонит с порога, если те не жадные и со спокойным разумением, да и зимой в компании веселее. Вот только наумку всякий раз пустую даёт. Укажет место: мол, там непременно лося добудете, а тут-де постоянно маралы держатся, – а на поверку по-другому выходит. Побегают охотники весь день, исследят все «пушные» места, а вечером ни с чем возвращаются.
Посмеётся Елим, да ещё засомневается: что за промысловики опытные такие, что за добытчики?! Сам ещё ружья посмотрит, пощупает: может, в них дело, небось, брак на оружейном заводе?.. Или не пристреляны?.. А может, глаз не верный омманул?..
А горе-охотники от такого невезения и давай спаиваться, да без удержу. И Елима за стол тянут. Только он это дело вовсе не жалует. Редко когда выпьет с кем рюмку-другую, а так только отнекивается:
– Нече мне на энто баловство время переводить, а развесёлые годы я уже проводил, и здоровье тожеть, не дозовёшься.
Сам-то он не грюма, то-то и оно, что, наоборот, весёлый да беседливый, а вот такую свою жизнь повёл.
Четыре года назад легко отошла его Алёна, без единого стона преставилась. Легла и Елима к себе призвала. Глядела на него долго, а потом сказала:
– Ночью, верно, помру… Ты уж не отходи, побудь рядышком.
Елим – по своему нраву – сразу на неё напустился:
– Очумела, старая?! Ишь, чего замыслила! Раньше меня и не думай! Вперёд я пойду, а опосля, как знаешь, – а сам видит: собралась Лёна, собралась…
Смотрит на него с грустью и тихо улыбается. Вот разошёлся старик! А сам ведь, как дитё малое, и впрямь: куда он без неё?
Всю ночку проговорили. Молодость вспоминали и жизнь поминали. Что хорошее и лихое пережили. Просила она Елима, чтобы к дочери перебирался, не мучил себя в четырёх стенах и от одинакости не страдал. Всё слова клятвенного от него добивалась. Старик и не противился, во всём соглашался и за руку её держал. А Алёна всё одно: скажи да скажи, мне так спокойней будет.
Утром уже пошёл в сенцы воды попить, а вернулся – она уже холонуть стала.
Алёну на самом яру похоронил. Рядышком, где и себе место присмотрел. Тут, на горушке, и просторно, и речку видать, и лес шумливый, и Ставерские озёра. Рощица кедровая через седловину выглядывает. Ещё годков тридцать – сорок, и вовсе на всю ширь поднимется. Дочери и сыновьям так и сказал: «Здесь и меня положите… возле… И Лёнушка рядышком, и робят видать. А в город не поеду. Нече мне там делать. Там только и остаётся, что ложись да помирай, а тут, можа, на что и сгожусь».
Долго тогда маялся, всю зиму в избе просидел. Только тропку к Алёне на взгорочек протоптал. У неё часами сидит недвижно, хоть в пургу, хоть в морозы крепкие. А то – ткнёт бороду в грудь и плачет.