Туся старела красиво – худела, уменьшалась. С юности подпорченная костным туберкулезом спина горбилась все больше, но руки не портились и морщины ложились на лицо красивой геометрической сеточкой. Зрение сдавало, но она обзавелась большой лупой, приноровилась к ней и читала, уверяя Нору, что этот способ чтения обладает преимуществом: ничего не пропускаешь, как будто не только буквы укрупняются, но и смысл… Ей шло к восьмидесяти, физически она ветшала, но всегдашняя ясность и острота мысли сохранялись. Изредка Нора выводила ее в театр. Заезжала за ней, усаживала на заднее сиденье, подвозила к служебному входу в театр. Опершись на черную полированную трость с серебряной овечьей головкой под пальцами, Туся дожидалась, пока Нора запаркует машину, и они шли под руку, два истинных участника театрального процесса, почетные знатоки и посетительницы главных театральных событий.
Ученики Тусю не забывали, приглашали на все заслуживающие внимания премьеры и гастроли, она ходила с удовольствием, одевалась по-театральному, грузила на тощие пальцы большие азиатские кольца с сердоликами и бирюзой… Для Норы каждый такой выход был праздником, не притуплялось с годами праздничное чувство премьеры, а Тусино присутствие это чувство всегда усиливало, вне зависимости от того, хорош был спектакль или не слишком.
Театр, в который они шли в тот раз, был нелюбимый, режиссер хоть и с большой славой, но, на Тусин вкус, посредственный, драматург, приспособивший многословного Шолом-Алейхема под сцену, модный и талантливый, но с неистребимым духом студенческого капустника. Пригласил их художник-постановщик, из лучших Тусиных учеников… Играли историю Тевье-молочника, Туся ничего хорошего не ожидала: она помнила в этой роли Михоэлса тридцать восьмого года…
В зрительном зале уже происходило счастье и восторг ожидания. Когда на сцене появился всеми любимый комедийный актер, специализирующийся на ролях обворожительно-честных простаков, почему-то на фоне большого восьмиконечного креста, зал взвыл от восторга. Для начала актер сообщил: здесь, в нашей деревне, живут русские, украинцы и евреи… Дальше излагалась тошнотворная мифология дружбы народов, представленная с интонацией еврейского анекдота – добродушного, кисло-сладкого – и низкопробной словесной клоунады, от которой Туся все более мрачнела, а зал все более веселился… В конце первого акта еврейская свадьба сменилась погромом, который пришли производить миролюбивые русские соседи с убедительной мотивацией: бить надо, а то оштрафуют!
Урядник был раздираем противоречием между чувством долга – произвести запланированный сверху погром – и соседским сочувствием к простым мужикам-евреям, к симпатичному еврею-молочнику. Вдохновительницей погрома была назначена драматургом нехорошая женщина-провокатор, эдакая Ильза Кох, предвосхитившая на многие годы организованные другими нехорошими людьми немецкой национальности газовые камеры… Погром прошел удачно. Тевье пронес по авансцене на руках окровавленную меньшую дочку, а потом оставил на белой стене красный отпечаток своей большой рабочей руки… Гремели колокола, скакали в казачьей пляске погромщики, благорасположенный урядник просил не беспокоиться, добрый священник разводил руками, Тевье взывал к еврейскому Богу, который преступно бездействовал, побуждая тем самым молодых и просвещенных евреев к революционному движению… Шолом Алейхем уже семьдесят лет покоился в Квинсе на еврейском кладбище, и душа его разговаривала на давно похороненном языке идиш с душами шести миллионов европейских евреев, населявших прежде страну с неопределенными границами, которая называлась Идишлендом, родиной шести миллионов европейских евреев…
Загрохотали аплодисменты.
– Ужасно подлая вещь, – шепнула Туся Норе в ухо.
– Подлая? Почему? – удивилась Нора.
– Потом объясню, если не понимаешь…
Они досидели до конца спектакля. Ушли под шквал оваций, под нескончаемые вызовы актеров, режиссера, автора пьесы… Нора давно не видела Тусю в столь удрученном состоянии. Лифт в доме не работал, они поднимались пешком на четвертый этаж по крутой лестнице медленно, отдыхая на каждой лестничной площадке. Туся молчала. Нора вопросов не задавала.
Поужинали чем бог послал – сварили макароны, посыпали тертым сыром. Туся вытащила из буфета бутылку вина. Туся пила по-европейски, без тостов. Несколько раз она как будто собиралась что-то сказать, но замолкала над тарелкой. Шел уже второй час ночи, разговора не получалось. Нора ушла. Недосказанность осталась. А обычно Туся давала такие блестящие разборы…
Возможно, к разговору на эту тему они бы так и не вернулись, но Тевье-молочник через несколько дней возник из телефонного воздуха, и на этот раз предложение исходило не от Тенгиза, а от провинциального режиссера Ефима Берга, человека с репутацией скандалиста и таинственными связями. Собственно, провинциалом он не был, учился в Москве, ставил спектакли в Ленинграде, пять лет работал главным режиссером в одном из самых старых театров Сибири.
Первое, что спросил Ефим у Норы, – кто она по национальности? Не еврейка ли?