Яков держал в руках чудо, о котором и не мечтал, – большие белые груди, молодые, шелковые, самую малость подвядшие, предмет Марусиной зависти и ревности, прятал в них лицо, вдыхал запах женской кожи. Ася же гладила его голову маленькими медицинскими руками, которыми могла вскрыть нарыв, попасть в вену толстой иглой и сделать переливание крови и много еще чего… И было все точно так, как в тридцать шестом, когда Ася приехала к нему в Бийск, еще до известия о заочном разводе… И было даже лучше, чем после войны, в последние три года до ареста, когда они сошлись во второй раз. Теперь это было третье, окончательное соединение Якова с женщиной, любовь которой смущала его в годы юности, позже, в Бийске, вызывала чувство неловкости и вины, что не может ответить ей взаимностью, а теперь ее пожизненная любовь, десятилетиями ненужная и неудобная, оказалась единственной опорой его покосившейся жизни. Она готова была бросить свою поликлинику, оформить пенсию и ехать за ним в Воркуту, в Читу, на Магадан…
Через пять дней Яков выправил документы и получил направление в недалекий город Калинин. За сто первый километр. Накануне отъезда он позвонил на квартиру сыну, подошла к телефону Амалия, невестка. Она ахнула, когда он назвался. Свекра своего она никогда не видела, знала, что тот в отдаленных краях. Генрих о нем почти ничего не рассказывал, а она не расспрашивала. Амалия пригласила его приходить в любой день, но попросила заранее предупредить, чтобы она успела приготовить что-то праздничное. Но он мог навестить их только сегодня – назавтра он должен был ехать в Калинин, и это был последний его день в Москве.
Когда Яков вышел из метро «Арбатская», его, как магнитом, потянуло в сторону Поварской, к себе, к Марусе, домой. Но этот любимый маршрут был отменен навеки, и он с тяжелым сердцем свернул к Никитскому бульвару. Он никогда не бывал в квартире своего сына – в десяти минутах от прежнего их дома. Амалия не успела заранее предупредить Генриха о приходе его отца, и они пришли почти одновременно – Генрих на пять минут раньше. Обнялись и поцеловались. Стол был накрыт в большой комнате. Якова усадили во главе стола. Он прислонил к стулу костыль. Из боковой комнаты вышла Нора. Якову показалось, что девочка слегка похожа на Марусю, только некрасивая. Она молча села, взглянула бегло на деда, и тот сразу догадался, что девочка умна. И еще он понял, что Амалия не любит Генриха, не почувствовал той глазной мгновенной связи, которая без слов наполняет общение любящих, да они и не обращались друг к другу, как если бы были в ссоре. Но они не были в ссоре, просто они так жили – без взаимности, с Андреем Ивановичем в скобках. Развелись они годом позже. Девочка мрачно молчала и смотрела в тарелку.
– В каком классе ты учишься? – спросил дед.
– В четвертом, – ответила она, не поднимая глаз.
“Замкнутая, не очень счастливая девочка”, – подумал Яков.
– Тебе нравится?
– Что? Учиться? Нет, я не люблю школу, – ответила девочка и посмотрела на него. Глаза у нее были серые, в темной окантовке, как у Маруси. И шея длинная, и волосы светлого каштанового цвета, распадающиеся надо лбом на две волны, как у Маруси. Но рот и скулы мои… Гены, гены…
Амалия была мила и сердечна, но смотрела на него с каким-то дворовым любопытством: он был первым из “новых вольноотпущенников”, в глазах ее читались незаданные вопросы… Генрих был напряжен, тоже вопросов не задавал, даже пытался шутить. Нора краснела от его шуток, хотя они того не заслуживали. Сначала шутнул про суп, который его жена варит из топора, но добавляет еще и гвозди, потом про котлеты сказал какую-то глупость. Сам хохотал, а Яков страдал, понимая, что никогда не задаст ему вопрос, который мучил его столько лет.
Потом, после чая, Яков ушел, погладив на прощанье Нору по голове, Амалию по плечу, кошку Мурку по серой спинке. Генриху пожал руку. Больше они не увиделись.
Наутро Ася проводила Якова на вокзал. На спине его висел рюкзак. Правой рукой он опирался на костыль, в левой нес небольшой чемодан в холщовом чехле. На перроне они поцеловались. Личико у Аси было неказистое, седые изношенные волосы выбивались из-под берета, но под черным драповым пальто, под шерстяной жакеткой, под белой блузкой, в двух полотняных мешках женской сангалантереи упакованы были ее чудные груди, пробудившие в Якове уснувшую чувственность, а любовь ее – он знал – прочна и неисчерпаема и хватит этой любви на всю его оставшуюся жизнь. Жизнь без Маруси…